Немецкий офицер Питер Бах, когда-то ненавидевший Гитлера, подводит итоги своему заблуждению: "...Удивительная вещь, долгие годы я считал, что государство подавляет меня. А теперь я понял, что именно оно выразитель моей души".
Советский ученый Штрум, теоретик ядерной физики, ощущал родное государство как могильную плиту, - "навалится на него, и он хрустнет, пискнет, взвизгнет и исчезнет". Однако после звонка Сталина к Штруму духовная эволюция советского человека зеркально отражает эволюцию новоявленного нациста Питера Баха. "Но ведь звонок Сталина не был случайностью. Ведь Сталин - это государство, а у государства не бывает прихотей и капризов". "Все происходившее невольно стало казаться естественным и законным. Правилом стала жизнь, которой жил Штрум... Исключением стала казаться жизнь, которая была раньше, и Штрум стал отвыкать от нее". Штрум вспоминает рассказ Крымова о "психологической перестройке" следователя военной прокуратуры, который был арестован в 1937 г. и в первую ночь после скорого освобождения произносил свободолюбивые речи, сострадал всем лагерникам, а когда его восстановили в партии, перестал звонить Крымову, попавшему в беду..."
И снова, и снова многоточия вместо целых страниц...
Тем не менее в книге нет темных мест. Нам понятны мотивы, заставляющие, скажем, ученого Штрума, который гордился своей независимостью, послушно, с рабской готовностью, подписать коллективное письмо о том, что... сталинского террора не было вообще, все подозрения - провокация Запада... Диктатура ломает личность, растирает ее в порошок, остается лишь "темное, тошное чувство покорности".
Путем гитлеровского офицера Питера Баха следует и советский комиссар Гетманов, - автор не утаивает от нас, как нарастал, креп дикий страх в дуще бессменного партийного вождя; этим же путем самогипноза следует и старый большевик Крымов, убедивший самого себя в постоянной правоте государства, которое в конце концов с ним и расправляется.
Коричневое и красное в книге совмещаются ошеломляюще. Умница, смельчак майор Ершов, захваченный немцами в плен и ставший любимцем советских военнопленных, отсылается подпольным комитетом коммунистов-военнопленных в лагерь уничтожения, поскольку он, майор Ершов, "из кулацкой семьи". Не побрезговали советские комиссары и генералы использовать в своих целях Освенцим.
Роман Василия Гроссмана многогранен, как сама жизнь. За его героями вся страна. Кромешный ад Сталинграда ("Сталинградская опупея", - говорит солдат), эвакуация, пьянство генералитета и черствый солдатский сухарь, тему социального размежевания народа, начатую еще в первой, изданной при Сталине, части, он продолжает неумолимо: "...Буксир потихоньку тянул баржу... Ехавшим на празднование секретарям и членам бюро наскучило стоять на ветру, и они вновь сели в машины. Красноармейцы смотрели на них сквозь стекла, как на тепловодных рыб в аквариуме". Для этих "тепловодных рыб" человеческие жизни - ничто. "Где пьют, там и льют", - как говорит комиссар Гетманов, заранее оправдывая ненужные потери.
Гроссман описывает и нищету военных лет, и сытую жизнь академического института, в котором начинаются генения на теорию Эйнштейна, и ужин Эйхмана - в газовой камере, подготовленной к действию, и лубянские камеры, где сидят и невинные жертвы, и вчерашние доносчики, и снова и снова - ужас истребительной войны, которую столь впечатляюще мог передать лишь человек, мерзший в окопах, глотавший пыль сталинградских руин, из-под которых откапывали горожан (жителей Сталинграда н е о п о в е с т и л и о прорыве немцев и неминуемой бомбежке), сам слышавший хриплую брань вечно пьяного генерала Чуйкова, скорого на расправу... И все, о чем говорится в многоплановой сталинградской дилогии Василия Гроссмана, пронизывает грозовая тема свободы, самая запретная в Советской России тема: не только писать о ней, но и шепнуть ближнему было порой равносильно самоубийству.
Тем не менее Гроссман завершает и предлагает в печать свою книгу, "двуцветность" которой становится условной уже настолько, что, скажем, высказывания советского генерала Неудобнова, работавшего с Берия, и гитлеровского жандарма Хальба из штаба генерала Паулюса воспринимаются как дружеская перекличка единомышленников. "Теперь особенно видна мудрость партии". - Чьи это слова? Товарища Неудобнова? Партайгеноссе Хальба? "Мы без колебаний удаляли из народного тела не только зараженные куски, но и с виду здоровые части, которые в трудных обстоятельствах могли загнить". Сравнения можно продолжать без конца. Одна и та же лексика и в гитлеровском, и в советском стане: "Мудрость партии...", "Партийный товарищ..."
Читать дальше