– Я лучше твоего театр видел, – вставил Пискун. – Иду я через базар сейчас…
– Цыц! – сказал Глист, – не перебивай. Тебя не спрашивают.
– Ну вот! – возразил задетый Пискун. – Ведь смешно, кроме шуток. Иду я через базар…
Здесь он невольно остановился, ожидая нового окрика, но Буза равнодушно посмотрел на него, процедив:
– Болтай живее!..
– Армяшка уговорил маруху к себе в магазин идти, – заторопился Пискун. – В сенную. Вот театр был – посмотрел бы кто! Денег много у лешего, сам видел, в столе держит.
– Ну? – спросил Глист.
– Так, ничего… – оборвал Пискун и, подумав, прибавил: – Свести бы его снова да притемнить там.
Глист громко расхохотался. Другие поддержали его, наперебой высмеивая Пискуна. Буза презрительно хмыкнул, поглаживая бороду:
– Туда же!..
Мысль о рискованном и трудном деле, высказанная Пискуном, делала его смешным в глазах этих людей, признающих за товарищем право на свое уважение только тогда, когда у него есть прошлое. Слова, сказанные Пискуном, произнес бы на его месте всякий порядочный вор, но именно Пискуну, «шпане», не следовало «звонить» об этом, так как такое дело – не его слабых, неловких рук и трусливой башки.
III
Кто именно убил армянина – осталось неизвестным. Через три дня после упомянутого любовного приключения хозяина лавки нашли совершенно похолодевшим, с пробитой головой и вывернутыми карманами. А к Пискуну, когда он сидел в духане, подошел молчаливый Глист, оглянулся, нагнулся и сказал:
– Ты?
Пискун хлопнул глазами, спрашивая всей фигурой, в чем дело. Глист продолжал:
– Хорошо. Чисто. Никто не думал. Молчи покамест. А деньги спрячь подальше и поезжай в Энзели, я там буду.
Подошли другие и стали наперерыв доказывать Пискуну, что убил армянина он. Ошеломленный карманщик высыпал целый ворох божбы, ругательств и клятвенных уверений, но глаза собеседников восхищенно смотрели на него, удивляясь волчьей осторожности человека, известного несколько дней назад за первого «звонаря» и сплетника.
Понемногу его оставили в покое, но каждый лелеял сладкую мысль о дележе добычи и угощал Пискуна, доказывая ему свое расположение и дружбу. Это понравилось воришке, и через два дня он уже отделывался полунамеками, разыгрывая автора преступления: без нужды возвращался к убийству, делая разные предположения, и вдруг, среди разговора, круто смолкал, хватая залпом вино. Ему стало приходить в голову, что он мог бы оборудовать это дело, и если не оборудовал, то лишь потому, что его предупредили. Сладкие минуты славы вскружили его голову, он стал глухо похвастывать, особенно пьяный и перед женщинами.
Его арестовали. На вопрос пристава:
– Ты? – Пискун, взвесив на весах сердца положение парии и героя, всеобщее снисхождение и всеобщий восторг – тихо, но внятно произнес:
– Я.
I
Пароход шел вниз по течению, держась горного берега. В темной воде разлива мерно дрожали и плыли его огни – маленькая движущаяся иллюминация, – зеленое с красным, похожее на глаза безобидного, праздничного дракона.
Холодный апрель дышал сыростью, широким простором и пресным запахом еще не растаявшего по берегам снега. Пассажиры первого и второго класса легли спать, в третьем еще пили чай с сушкой, бережно обсасывая кусочки сахара и одалживая у соседей лимон, чайные ложки, сахарные щипцы. Слепой, давно надоевший гармонист, окруженный матросами и бабами в душегрейках, играл волжские песни; его молодое, пришибленное лицо сохраняло профессионально-скорбное выражение, в то время как привычные пальцы равнодушно перебирали лады трехрядки, фыркающей потертым мехом.
Капитан, похожий на капитана Немо, суровой внешности, плечистый, с черной окладистой бородой, в валенках и полушубке, крытом сукном, стоял у штурвала, рассказывая окоченевшему от холода лоцману историю с бирками, кончившуюся печально для водолива с Судачевской баржи.
Быстрый, певучий, окающий говорок капитана странно не шел к его романтической внешности.
– Н-да, – сказал лоцман, скрипя штурвалом. – Жадничество, конечно, оно вредит.
– Я же говорю, Ермилин, – возьми он десять кулей – леший ему в толы, и кончено. Матрос-от, что бирки рвал, шустрый был, что говорить, кукарекни жулик, да зарвался. Тачки бегут, а хлебник, хозяин, – у сходен смотрит. Конечно, подождать бы, а матрос и вдави бирку в куль, да свои из руки рассыпал, нагнулся дать и растянулся под тачку. «Сто!» – хлебник кричит, подошел, – бирка-то, в куль неподавленная, торчит. – Что такое?.. Воровать?! Давай кули считать! Полезли в трюм, бирки посчитали – четырнадцать кулей свистнули!..
Читать дальше