- А Римская империя, - отвечал молодой злоумышленник, - еще дольше стояла, а все ж таки под конец развалилась.
- Какая Римская империя?.. Так ведь это ж, это ж - история!.. (Вздох облегчения.) Я тебе про действительность толкую, а ты - из истории?..
То есть, на взгляд начальника, ни наша героическая современность, ни он сам со своею крепостью - к истории не имеют ни малейшего отношения. Такова благодетельная для нас необразованность или полупросвещенность верхов. История - не по их ведомству. Так что ссылки на Аввакума, на Данте - не беспокойтесь - никому не помогут, ничему не научат: история.
Другой начальник - уже на воле - в подобной же задушевной беседе, за неимением других аргументов, не выдержал и тихо сказал:
- Танками вас надо давить! Танками!
То есть опять забыл, бедолага, что из-под танков, как с конвейера, снова попрут в неисчислимом количестве рукописи и книги. Так-то трудно приходится с русской литературой начальникам. Исключат они кого-нибудь из Союза писателей и радостно говорят: - Да какой же он писатель - он просто уголовник! - А у исключенного писателя от той оценки душа играет: наконец-то сподобился!..
Но довольно лирики, и перейдем к теоретической части. Цитата из Мандельштама, поставленная в виде эпиграфа к настоящей статье, гласит, что всякое - даже без отношения к власти - писательство запретно, предосудительно, и в той беззаконности, собственно, и заключается весь восторг и весь вопрос писательства. На какое большое произведение ни посмотри либо взрыв, либо вывих. ("В сумасшедшие дома всех вас, писателей, надо помещать!" - сказал мне откровенно сосед - наседка - в камере на Лубянке и в каком-то высоком, метафизическом смысле был прав.) Возьмем ли мы "Евгений Онегин", или выберем для солидности "Воскресение" Льва Толстого, мы заметим, что все они построены на побеге, на нарушении гра ницы. Что сама душа писателя просит - к побегу. Что самый вкус, и смысл, и идеал писательства состоит вовсе не в том, чтобы "правду сказать" (пойди, если хочешь, и говори - в трамвае), но в том, чтобы эту так называемую правду положить поперек всеобщей, узаконенной и признанной публично за истину "лжи", и, следовательно, взять на себя роль и должность "уголовника", "преступника", "отщепенца", "выродка" или (какое новое подходящее слово ввели!) "идеологического диверсанта". Всякий сколько-нибудь значительный, уважающий себя писатель - диверсант (ах! нет динамита!), и, озирая горизонт и раздумывая, о чем бы таком ему написать, - он избирает чаще всего запретную тему, будь то лагерь, тюрьма, евреи, КГБ или (что бы еще такое найти запретное?) - секс. Потому-то я и твержу, что свобода слова как раз писателям-то и не идет на благо, что от свободы писатель, случается, хиреет и вянет, как цветочек под слишком ярким солнцем. А приятнее для писателя тьма, лагерь, кнут, узда и запрет (с одновременной возможностью - из тех, кто смелый, - ту узду разорвать и закон - объехать). Писатель всем своим писательским нутром жаждет не свободы, он жаждет - освобождения, как ктото сказал из понимающих в этой механике. Сам акт писательства есть освобождение (дайте - цепи!). Важно открыть клапан, а для этого клапан предварительно должен быть достаточно заперт. И, значит, чем туже стягивают петлю на шее писателя (до известных пределов, конечно), тем ему легче и веселее в итоге поется...
Язык литературы, если к нему присмотреться внимательнее, - это язык непристойностей. В широком смысле язык литературы это - матерный язык. Хотя бы на нем говорилось: "Как хороши, как свежи были розы!..". Вы думаете, это розы? - да нет, это - ругань, которой писатель (в данном случае Тургенев) бомбардирует стены тюрьмы. Т а к, как пишет писатель, разговаривать в семейном, в человеческом кругу не пристало. Литературный язык - это язык откровенностей, от которых становится стыдно и страшно, язык прямых объяснений с действительностью по окончательному счету, когда ей (действительности) говоришь: "пойдем со мной! не то зарежу!". И тут же ей объясняешь с чувством: "Как хороши, как свежи были розы!" (То есть: "пойдем со мной, не то зарежу!"). Действительность, естественно, не верит писателю и отвечает: видали мы таких! Но таких она еще не видала. И если она все-таки не идет (а чаще всего она не идет за писателем, за проходимцем) и остается с более достойными, деловыми людьми, с генералами, с инженерами, он, писатель, подносит ей с укоризною очередную свою непристойность: "Как хороши, говорит, как свежи были розы!..".
Это я выбрал самый приличный пример, а если перейдем на Пушкина, на Лермонтова - так ведь уши заткнете.
Читать дальше