Идолище. Черноволосая, профиль как у Медеи. Каждые два су гвоздем приколачивает к вечности. Вот - перемыла стаканы, взяла свинцовую лейку, налила пинар [дешевое вино] во все бутылки и опять - каменные руки сложила и глядит из-за прилавка на улицу. Это ее бистро называется "Золотая улитка". У самой двери, из-под железной крышки бьет вода, течет ручеек вдоль грязненького тротуарчика. Уличка узенькая, вонючая, вся - в салатных, капустных листьях. Но - местечко старое. Пахнет жареной картошкой, шляются оборванцы. Здесь не морщатся на твои дырявые башмаки. Эту уличку - сними-ка шляпу - мостил еще король-Солнце. По квадратным плиточкам мимо этого кабачишки возили в тележках возлюбленных тобою французов, - Дантона возили и Робеспьера возили - головушки им рубить. И такая же идолица, Медея, глядела из-за этого прилавка, не сморгнув глазом...
На чем бишь остановился? Да, - мадам Давид изволила, наконец, перевести провансальские очи в мою сторону: "Ни, ни, cher ami, ни капли больше вина, заплатите сначала должок". О прелестница, идол моей души, откуда же я возьму тебе франки? Любви - залежи у меня в растерзанном славянском сердце, а франков нет... Делаю сладенькие улыбочки, - дрогнешь, Медея, выставишь еще бутыльмент...
...Это все, разумеется, поэтическое отступление. Сижу я, дружище, в своем роскошном кабинете. Курю. Кофе и ликер мне принесли снизу, из ресторана. Чудно пахнет духами, - давеча у меня целые сутки провела одна прелестная женщина, - как ее, черта, забыл имя, - из театра Водевиль. Это, братец, не ваша собачья Ресефесерия. Здесь культура утонченного наслаждения, в центре - женщина, как драгоценность в кружевном футляре. Здесь паршивая девчонка из универсального магазина и та ногти себе на ногах полирует. Так-то. Прочихайся со своей революцией у себя на Собачьей площадке...
Зачем я все-таки тебе пишу? Глупо. Какая-то нелепая отрыжка старого, будто мне нужно чье-то оправдание - Плевать! Вот чокаюсь с бутылкой. Человек должен в начале начал сам себе наплевать в душу: вынесет, тогда владыка, шагай по согнутым спинам!.. Нужно мне, пойми ты, славянский кисель, чудовищно нужно мне привести себя самого в систему, в порядок. Нужно свести счеты с одним человеком, с другом моим...
(Здесь, в рукописи, следовало чернильное пятно и от него широкая полоса с загогулиной, - видимо, писавший эти строки размазывал чернила пальцем. Затем было написано: "Ложь, погано, гнусно". Слова эти замараны чертой. Далее нарисована женская головка и голые ножки - отдельно. После этого продолжалась рукопись.)
...Абажур, египетские папироски, тишина, кофеек, покой. Смешно, да? Врете вы все до одного... Все вы лакомки, всем вам только бы дорваться до халата... А врете вы от пошлости, с жиру и страху... Лопнул ваш гуманизм вонью на весь мир и сдох. Высшее, что есть в жизни, - покойно заснуть, покойно проснуться и покойно плюнуть с пятого этажа на мир. Полюбуйся: вот висит мое пальто; в левом кармане - чистые носки и воротничок, - берегу их на особенный случай, в правом - карточка покойного отца в камер-юнкерском мундире, расческа и бритва... Весь мой багаж. Легко необычайно, ни прачек, ни забот. Остается последний шаг: прочно упереться носом в бистро мадам Давид, поглядывать на нее слезящимися глазами, слушать, как звенит в голове, - пить и сморкаться. Нет! К свиньям собачьим! Мне - тридцать четыре года. Я умен, талантлив... В готском альманахе записан мой род. Имею свирепое право на жизнь. Будет у меня и абажур, и тишина, и камин. Вот тогда я посмеюсь. Будет и будет!.. Ну, ладно...
...Друг мой, Михаил Михайлович, - я знаю, - часа уже три бегает по Парижу, пряменький, страшненький, с добренькой улыбочкой (о, пропитая душа, актер, эгоист), забегает во все щели, высматривает меня невидящими глазами... Ку-ку, Миша, - этого бистро вы не знаете. А вдруг - зыбкой походочкой прибежит по капустным листьям и, не глядя на меня, прямо ко мне - зыбкой походочкой, и сядет рядом на соломенный стул, беззвучно примется смеяться, трястись?.. Кошмар сумасшедший!..
Вот тебе портрет этого человека, самого близкого мне, самого ненавистного. Притворный, скользкий, опустошенный, как привидение. Ну, ладно...
Сошлись мы с ним в ноябре шестнадцатого года в Париже. Воевал я недолго, ты знаешь. Дорогое отечество требовало во что бы то ни стало моей жизни. Но тетушка Епанчина села на своих больших рысаков и устроила меня при артиллерийском ведомстве. Когда, летом, нас, военных чиновников, потянули на фронт, тетушка Епанчина опять села на своих больших рысаков, и я очутился в Париже, при военной миссии.
Читать дальше