Белым пеплом подёрнулись угли в печи, синие языки изредка пробегали по ним.
— Этого Байбасова сына… Федоркой звали? — спросила Майя.
— Да, именно… — очнулся Левин. — Фёдор Стручков. Он всё-таки учился потом, в колхозе бригадиром работал. Ушёл на фронт, под Ленинградом погиб.
— Так что же он… Кымов-то ваш! — увлечённая рассказом, Саргылана уже забыла прислушиваться к улице. — Диктатор какой!
— Диктатор? — усмехнулся старик. — Тогда, Саргылана Тарасовна, и слова-то такого, как мне представляется, не знали. «Диктатура» — это было. Диктатура пролетариата… Ею-то мой Кымов как раз и руководствовался. А «диктаторами» в те времена у нас в Сосновке знаете кого звали? Только я домой заявлюсь на каникулы, как ко мне народ идёт письма диктовать — шутка ли, грамотный человек объявился! Отец, бывало, выглянет в окно: «Опять твоих диктаторов чёрт несёт!» За мой долгий век, дорогая Ланочка, не одно слово обличие изменило… Вам, как преподавателю русского языка, можно было бы на эту тему интереснейшую беседу придумать… «Богатей», думаете, всегда так и было ругательством? «Бедность», думаете, всегда одинаково понималась? Кстати, как вот вы лично понимаете слово «бедность»?
— Ну, это все одинаково понимают! В доме мебель бедная, на человеке одежда бедная, некрасивая…
— Э, «мебель»! Вот вы бы по-тогдашнему бедность представили. Полсела в трахоме, в лишаях, а на селе не то что полфельдшера нет, медсестры какой-либо… Вообще никакой медицины, начисто! Можете себе такое вообразить? Юрта прямо на земле стоит. Едва угаснет камелёк, и уже чувствуешь, как морозище надвигается на тебя. У нас с Ааныс одежонки никакой, что было тёплого — старались ребёнка укутать. Весь мой доход — учительская зарплата, и ту выдавали раз в несколько месяцев. Молодой я был, в расцвете сил мужик, а семья голодает, у самого, бывало, во время урока голова от голода кругом пойдёт.
Бедная Аннушка моя… Ни словом, ни звуком, всегда ровная, весёлая. Дал же бог характер! Вторим ребёнком она тогда уже ходила. И работала. За миску молока, за стакан масла… Соседям хотоны обмазывала навозом, за скотом ухаживала. Жена учителя! Я было настрого ей это запретил — не смей, и точка. Но что ей делать оставалось, на что рассчитывать? Одно дело — взрослый голодает, а у нас Сашка.
Когда Кымов на меня напустился: «Байский ты прислужник», — была у этих его слов своя особая подоплёка. Считалось всегда, испокон веков, если человек образованный, значит, он держится за богатых людей, за денежных — как же иначе! Зачем в таком случае и образование, если никто не оплатит его?
Вот и про меня на селе, наверное, думали: ничего, прибьётся к знакомому берегу и этот грамотей, укатают сивку крутые горки. Позже я хорошо понял, откуда была такая ярость Кымова, когда он из-за Байбаса набросился. Видимо, показалось ему: всё, сдался учитель, не устоял! А сельские «почтенные» и вправду нажимали на меня изо всех сил. Прихожу как-то раз с уроков, вижу в руках у Сашки лепёшку, толстенно маслом намазанную. Моя бедняжка Ааныс с восторгом глядит, как малыш уплетает за обе щёки. Что такое, откуда у нас масло? «И тебя угощу», — говорит жена и достаёт миску доверху, прямо-таки в глаза ударило сиянием — жёлтое такое масло, от одного вида его по животу тепло пошло. «Старый Маппый прислал гостинца. Сашка ему наш очень нравится…»
А Маппый в те времена был знаменитой в Арылахе личностью. Мироед из мироедов, настоящий эксплуататор. До революции наслежным князьком был. Услыхал я о таком подарке, и словно над ухом другой голос зазвенел, кымовский: «Коммунист ты или байский лизоблюд?» Отвернулся я от Сашки, чтобы не видеть лепёшку у него в руках, говорю жене: сейчас же возьмёшь эту миску и отнесёшь обратно. И чтобы никогда, ни в какие веки никаких гостинцев…
Ааныс прямо-таки со слёзами: «Сева, — говорит, — ведь мы потом заплатим за масло. Когда деньги придут… Глянь только на ребёнка, на самого себя. Как иголку проглотил Якутская поговорка: такая худоба, как от проглоченной иголки.
. Сердце разрывается, на вас обоих глядя…»
Но я ей железным голосом: «Сейчас же возьмёшь это байское масло и отнесёшь обратно».
Оделась моя Аннушка, ни слова больше не говоря, взяла миску под полу и ушла. Вернулась так же молча, разделась, забралась под одеяло. Лежит неподвижно. Старик я, всё давно в моей жизни было, так ужасно давно, что теперь об этом и вслух можно… Лежит она, и я лежу. На душе скверно, мысли куролесят, как мартовский ветер. Вот какую я для своей любимой жизнь устроил, жене своей, сыну своему единственному! Мужчина, глава семейства… Да так ли, думаю, верно ли я живу? Лежу, терзаюсь и вдруг чувствую её руку у себя на шее. Обняла она меня, ткнулась лицом в грудь, шепчет, вся в слезах: «Прости меня, золотой мой, милый! Я ведь знаю, что нельзя, что это вред тебе. Прости меня, не сердись. Мы без их масла проживём». Вот каким оно бывает, любящее сердце-то. Драгоценный подарок во всей судьбе моей — Ааныс, короткая любовь моя… Ну да ладно…
Читать дальше