После войны люди так истосковались по нормальной жизни, что, не жалея сил, уничтожали все, что им напоминало о кошмарном сне — оккупации.
Я стоял у гипсовой фигуры женщины, и мне самому начало казаться, что это был сон. Потому что в сознании не укладывалась та антижизнь, та фантастическая атмосфера злобы, быль, которую даже в то время я воспринимал все-таки как что-то нереальное, в котором перепуталось добро и зло, горькие слезы и светлые радости, преданность и предательство.
Радости… Какие они были в те месяцы? Удрал от облавы — рад… Съел кусок хлеба — великая радость! А завтра, возможно, придется подохнуть с голода. Почему-то почти никто во время оккупации не думал о завтра, — завтра не было. Не было! Секунда — хорошо. Еще одна — совсем хорошо. В этом ритме жили и сами немцы. Состояние саранчи: ползут, жрут друг друга, давят, накапливают злобу и голод, потом поднимаются и летят. Туча. Сравнение, конечно, весьма приблизительное, как все сравнения. В действиях фашистов была логика, последовательность и настойчивость, и все-таки это был расчет, последовательность и настойчивость саранчи… Они сжирали то, что должно было прокормить их завтра. Они выгрызали будущее.
Стоя здесь, у засыпанного противотанкового рва, в который ушли двенадцать тысяч людей, я попытался представить, что было бы, если бы победили фашисты?
Было трудно представить, потому что подобное было немыслимо по всем законам жизни, но я попытался представить. Фантазия, пусть болезненная, но вполне оправданная. Тем более здесь, у рва. Здесь ушли в пустоту люди, с которыми я дышал одним воздухом, которых я проводил в сентябре сорок второго на гибель. Сам проводил. Лично. В путь, из которого никто не вернулся. Говорят, спасся лишь мальчик. Он живет, работает, теперь у него семья, но с ним можно говорить обо всем, кроме рва на окраине Минеральных Вод. Врачи запретили. У него от пережитого произошли необратимые изменения в психике.
В Майданеке, Треблинке, Освенциме у людей, которых обрекли на последний круг в зондеркомандах — они вытаскивали крючьями тела из газовых камер, — возникало желание рисовать. Они рисовали непонятные образы— человека, у которого из уха торчит крыло, костлявые руки. Этих людей фашисты сразу уничтожали. Они считали, что у заключенного №… психика стерлась до нуля.
Я представил себе, что было бы, если бы фашисты победили, — и воображение нарисовало более страшные картины, чем те, что в лагерях смерти рисовали на каменных стенах. «Пущены на фарш» русские и украинцы, евреи, чехи, поляки, французы. По лесам бродят звери. На подземных заводах работают рабы. Эйхман фантазировал: «Имение где-то за Уралом. Рысаки. Приволье». Идиллия. А кругом обезлюдевшая земля… Но ведь это только этап, затем очередь Азии, Африки, Америки… Всех сожгли бы в печах крематория. Ради какой цели?
И затем они убивали бы себя. Вначале убили бы брюнетов (уже был заготовлен указ о том, что темноволосых немцев не считать вполне арийцами), потом тех, у кого нос слишком длинный или короткий… Фашизм немыслим без того, чтобы кого-то не убивать.
МАРК УОРРЕЛ ИЗ ШТАТА КАЛИФОРНИЯ:
— Однажды патруль привел пленного. Он был ранен. Его бросили на землю, а солдаты стояли вокруг него. Сержант заорал: «Эй, кто хочет его убить?» Пленный не понимал ни слова по-английски, он мог только произнести слова «Женевская конвекция». Он без устали повторял их. Он был еще очень молод. Возможно, он был вьетконговцем. Они начали стрелять в него. Первые выстрелы были мимо, но совсем рядом с ним. Потом пули стали попадать ему в ноги. Вокруг стояло человек пятьдесят морских пехотинцев, и они радовались каждый раз, когда пуля попадала в цель. Никто не хотел его приканчивать, но в конце концов кто-то все же это сделал. У мертвеца отрезали уши, после чего труп унесли и отдали на погребение вьетнамцам в соседней деревне. Уши ребята носили на ленточках, а в убежищах вешали на потолок. Они нанизывали уши связками и очень гордились их числом. Коллекция ушей имелась и у некоторых офицеров. Правда, несколько ребят были против этого. Однако они знали: если они вздумают протестовать против коллекционирования ушей, их самих пристрелят при первом же удобном случае выстрелом в спину. Так что жалоб не было.
А по утрам на юге по-прежнему синели вершины гор. И вот двадцать два года спустя я пришел в свой двор. Он показался маленьким, в несколько шагов. Флигель врос в землю. Чуть слышно шумела листьями алыча. Когда-то бабушка ставила под нее стол, на стол ведерный медный самовар, вокруг рассаживались станичники, и велась неторопливая беседа, в которой повторялось непременное: «А помнишь?» Теперь я тоже мог сесть под дерево, сорвать желтую пахучую ягоду, положить в чай, раздавить ложкой и, попивая терпкий напиток, повторять: «А помнишь?»
Читать дальше