В других домах, чтобы не бередить себе и людям души, не задерживался. Задавив слезы, проходил около гроба, и чувство то ли какой-то непонятной виноватости, то ли неловкости сильней охватывало его. Во взглядах людей ему ясней и ясней виделся упрек ему, что вон он, такой старый, а живет, а такие молодые… Эта мысль так захватила его сознание, что он уже стал думать: «Ну что же я-то? Разве я виноват, что живется и живется?.. Чего же винить-то меня?.. За что?..»
С Ириной прощался с последней. Она лежала в гробу, точно заснула. Признаков смерти не было видно на ее прекрасном лице, и старик невольно поглядел на людей, точно спрашивая: да может ли это быть?.. И не только у баб, у мужиков брызнули слезы.
— Твое ли место там?.. — выговорил он и пошел прочь от гроба и от людей.
Люди мешали ему в переживании захватившей его мысли о себе и смерти. Он ушел на задворки, сел на камень. Ветер стонал в голых ветвях берез и лип, а может, он нес плач из деревни, кто его знает, но заунывный тягучий звук непрерывно стоял в ушах. Темные облака низко неслись над черной пашней. Серыми были стены домов, трава у ног, жнивье, лес. Но эта мрачность природы не тронула и не удивила его: осень — время такое. Его внимание приковал единственный, пожухлый листок на липе. Он метался под ветром, крутился, но все еще держался за ветку.
«Вот так же и я… — думал старик. — Никого из погодков моих и в помине нет, а я все трепыхаюсь и трепыхаюсь… Чего же людям думать остается, как смерть жнет молодое, здоровое, а я все трепыхаюсь?..»
17
Налет был не на одну их деревню. Ясно стало, что фашисты искали наши войска (которые, поди-ка, уж бились с ними) или просто срывали зло на беззащитных людях. Убитых похоронили, а живым надо было думать, как жить дальше. Александра ходила — света белого не видела. На нее было трудно смотреть. При детях она часто садилась у окна, будто глядела на улицу. Но старик знал, что она прятала от них и от него слезы. Когда делала что-нибудь, то задумывалась, глядя не поймешь и куда, то искала, что и не теряла. Скажем, полотенце, которым только что вытирала посуду. Не найдя его у себя на плече, не качала головой на свою рассеянность и не смеялась, что непременно бывало прежде, а сердилась. Утром у печи стояла, приткнув голову на кулак, и старалась вспомнить, а что же еще не делано? Беда на глазах ломала ее. Отвести эту беду он не мог, сам не знал, что делать. Но жалость и озабоченность за нее не давали ему покоя. Боялся, не сделалось бы с ней чего. Не будь тревоги за нее и за внуков, несчастье, пожалуй, скрутило бы и его. Он отпихивался от беды хлопотами около снохи и внучат. Она плакала только по ночам, когда ребятишки уже засыпали. Он слезал с печи, подходил к ней. Ничего не говорил о том положении, в котором они были теперь, а только гладил ее по голове, молча гладил и гладил… А она плакала и плакала… Но ей делалось легче, меньше становилось горечи в ее слезах оттого, что рядом есть понимающий, любящий человек.
— Дай-ка я тебе ноги укутаю, а то озябнешь… — говорил он и закрывал ей ноги одеялом со всех сторон и снова садился рядом, и сидел, пока она не затихала, заснув. Тогда тихонько отходил от кровати, одевался и шел в овины. Тяжелое это стало дело — топить овины. Не оттого, что непосильно заталкивать в печи плахи, а оттого, что хлеб ведь сушил, хлеб! После похорон считал: не работник больше, но силы еще нашлись, и он, дивясь сам на себя, подумал: «А и крепок же поднаряд мне был поставлен!»
А нужда невольно карала пакостными мыслями. Набегавшись от овина к овину, он ложился передохнуть на соломенную подстилку. Тут, на земле, поближе к двери, было не так дымно и жарко. Наверху, в сушильне, то было тихо, то раздавался шорох снопов. Точно кто шевелил их там. Потом шуршали по мазанному глиной полу сушильни осыпавшиеся зерна.
«Возьми вот, к примеру, а кому негде взять, что делать будет? Чем кормиться?» Такие мысли могли увести далеко, и он пресекал их: «Да что это со мной делается? Что это я? Бывало ли когда, чтобы и в роду нашем кто опоганил руку воровством?!» А взять было просто — никто его не караулил. Да если бы и караулили и попался, что ему был чей-то суд? Все можно перешагнуть, кроме самого себя… А перестать чувствовать и понимать себя человеком он не мог и одного желал теперь — скорей бы кончалась молотьба. Тяжко было находиться у хлеба, да недолго пришлось: немного спасли от пожара…
18
Александра не плакала больше, была сурова и молчалива. «Чего это с ней началось еще?» — думал он в тревоге.
Читать дальше