— Ну, вспомнил? — спрашивает.
— Не то Ташалаз, не то Ташаваз, ей-богу, не помню, — лепечу.
— Давай, давай, шевели мозгами, — усмехается солдат. — Вспоминай географию. Город в Туркмении. Ну?
— Вот те крест, не помню, — сдаюсь, а сам на колени приподнимаюсь, жду — не скомандует ли он опять в грязь шлепнуться. Не командует.
— Ташауз, — говорит солдат. — Из какой части? Пехота? Ну, поднимайся, пехота, топай сюда да закурить готовь.
Присели на ящик, закурили. Видно, соскучился солдат, стоя на своем посту. Живой душе рад-радешенек.
— Так я пойду?
— То есть как это — «пойду?» Никуда ты не пойдешь. Посидим, поговорим, приглядеться я к тебе должен. Может быть, разведчик фашистский.
— Чего ты мелешь, какой я фашист?
Солдат затягивается сладко и, бросив на меня лукавый взгляд, улыбается.
— Я, мил человек, за двадцать шагов услышал, что ты не фашист, а свой.
До меня не сразу доходит смысл сказанного.
— Как так «услышал»?
— А вот так, услышал. Наши в чем ходят? Зимой в валенках, летом в ботинках с обмотками. А немец в чем? В сапогах. Голенища у немецких сапог не высокие, но широкие. И когда он идет, теми голенищами по икрам шлеп-шлеп. Бьет. Я эту науку еще в сорок первом познал, когда в окружении лежал в болотах и к каждому шагу прислушивался. Вздрагивал от каждого шлепка, все в плен боялся попасть. Бог миловал, уберегся. Благополучно прибыл из окружения, и с тех пор пошло: передовая — госпиталь — опять передовая. Так всю войну и курсирую.
Замолчал старый солдат, видно, вспоминал свою тяжелую фронтовую жизнь.
…Чуть-чуть обозначилась заря. Где-то вдали редкая стрельба слышна. Вспорет тишину пулеметная очередь, и опять тихо, и опять удивленно смотрят вниз, на землю, звезды, как бы спрашивая: «Люди, да что у вас там творится, очумели вы, что ли? Посмотрите, как прекрасно вокруг! Жить да жить, а вы воевать надумали».
— Видать, недавно на войне? — прервал раздумья солдат.
— Это как считать… В боях — третий месяц. Госпитали не в счет.
— Давно. На войне час — за день, день — за месяц. Месяц — за год. Так что ты по нашей, по солдатской, бухгалтерии, считай, третий год воюешь. А я вот с сорок первого. Почти с самого начала. Всю жизнь, почитай.
Опять надолго замолк. Вдруг тихо засмеялся и тут же пояснил:
— Был я веселый парень. В деревне нашей — чего скрывать? — за пустобреха считали. Вначале злился, потом присмотрелся — беззлобно, даже любовно так величают, махнул рукой. «Ладно, — думаю, — пусть люди веселятся». Девчата меня не обижали, стороной не обходили, до работы я был горяч — чего еще молодцу надо? А приврать любил — так что за беда? Еду как-то мимо правления, на крылечке мужики сидят, языки чешут. Ну, изобразил я озабоченный вид, дернул вожжи, кони рванули, а я кричу: «Что вы тут сидите? Не знаете, что плотину прорвало? Рыбу-то на мелководье выбросило, руками бери». А до плотины той километров пять будет. Гляжу — и откуда только прыть взялась — обгоняют меня мужики. Подскакивают к плотине — в полном здравии она, справно свою службу держит. Они на мелководье — там косяки молоди вес набирают. Чертыхаются, меня за грудки: «Где рыба? Опять сбрехал?» И вот через такие дела в первый день войны случился со мной нехороший случай. Был я в райцентре. И как только узнал эту страшную весть, все дела бросил, кинулся в бричку и, как до деревни доскакал, не помню. Еду улицей, кричу: «Война! Люди, война!» А они сидят хоть бы хны и хохочут. Думали, я их опять разыгрываю.
Солдат прервал себя на полуслове, тихо снял на автомате предохранитель, юркнул в темноту.
— Стой! Кто идет? Пароль? — послышалось в стороне.
— Ташауз.
— Проходи.
Через минуту он снова сидел, правда, на ящике, что стоял чуть подальше от моего.
— Ну вот. А дней через пять стоял я уже в строю, на митинге. Стоим, призывы слушаем. И, откуда ни возьмись, над нашими головами самолет появляется. Глянули наверх и ахнули. Фашист! А было это в небольшом городке. Как сейчас помню, чистенький такой, уютный. Ребята все врассыпную. Я увидел рядом канализационный колодец. Был он плотно закрыт тяжелой чугунной плитой. Я ее вмиг откинул, плюхнулся туда и крышкой этой многопудовой прикрылся. Сижу, сердце в груди, что твой тракторный двигатель, бухает. Однако пришел в себя, осторожно приоткрыл крышку и вижу: посреди площади стоит один-одинешенек политрук, который только что перед нами речь говорил и с колена целится куда-то. А вокруг него брызгами пули рассыпаются. Глянул я в то направление, куда целился политрук, и опять свою крышку захлопнул. Фашистский самолет прямо на него летел. И тут мне стыдно стало. До того стыдно, что стыд мой пересилил страх. «Там, — думаю, — человек один на один с самолетом борьбу не на жизнь, а на смерть ведет, а я тут в своей вонючей яме отсиживаюсь». Откинул я эту чугунку к чертовой бабушке, ищу винтовку, а найти не могу. Самолет сделал разворот и опять на политрука пошел. А у меня винтовки нет! Аж слезы на глазах от обиды выступили. Схватил я камни, что в этой яме валялись и ну пулять в проклятую машину. Немного успокоился, выскочил из ямы, рванулся к политруку, а он лежит уже, двумя пулями пробитый. Самолет там временем улетел. Склонился я к политруку, а он что-то шепчет. Прислушался и разобрал:
Читать дальше