— Глаша, встречай гостя!
Но не выглянула Глаша в окошко, не вылетела, разметав руки, во двор. Молчанием встретила его родная хижина. Соскочил с коня. Вбежал в хату с недобрым предчувствием. Комната с умолкнувшими часами-ходиками на бревенчатой стене и темным образом Николая-чудотворца в левом углу пахнула на молодого хозяина нежилью. Лихая весть ожидала Ивана: его белолицая Глаша ускакала с белогвардейским чубатым казаком, который — второпях, должно быть, — и фотографию свою оставил на столе. Взглянул Кузьмич на карточку, и сердце заныло: красив, подлец…
Гнался за Колчаком до самого Иркутска, потом до Маньчжурии доскакал, — все думал догнать того казака, да поздно, видно, уж было…
А когда отгремели огненные годы, вернулся домой. И потянулись для Кузьмича дни, месяцы, полные одиночества и глубоко скрытой тоски. Не было радости без Глаши, ничто не веселило. Сколько красивых сибирячек предлагали ему любовь свою, сколько добрых и ласковых сердец раскрывалось перед ним — не пошел навстречу их любви суровый сибиряк, замкнулся и навсегда остался бы один-одинешенек, если б вокруг не бушевала, не вихрилась новая жизнь, за которую он так долго воевал. Состоял он одно время в продотряде, с яростной злобой вырывал хлеб у кулаков, стремившихся заморить голодом советскую власть.
А кончилось все это, вернулся домой. В работе стал искать утешение. Сильно полюбились ему почему-то деревенские ребятишки. Звенящей ватагой врывались они в его хату, и он угощал их конфетами. Рассказывал про германскую да гражданскую, помогая вить кнуты, а выпроводив ребят, сразу мрачнел. Сгорбившись, подходил к образам, доставал маленькую шкатулку. Там хранилась фотография жены — единственная память о Глаше. Долго смотрел на пожелтевшее изображение и трудно, по-мужски, плакал. В ту пору и породнился Кузьмич с «зеленым змием».
В колхоз он записался сразу же, как только артель начала создаваться. Ушел с головой в работу. С его умом и трудолюбием Кузьмич мог бы быть хорошим председателем или завхозом, но он отказался от этих должностей и заделался постоянным образцовейшим конюхом — привычка старого кавалериста тянула к лошадям. А когда началась война и колхоз выделил для армии двух лучших кобылиц-четырехлеток, выпестованных Кузьмичом, он ни за что не пожелал доверить их другим рукам и отпросился ехать на фронт. И Кузьмич сумел сберечь своих лошадей вплоть до 1943 года, — носил он в сердце заветную мечту сохранить их до конца войны и вернуться в колхоз на своих кобылах. «То-то будет радости у председателя!» — думал он, пряча теплую улыбку в рыжих усах. Было что-то трогательно-сердечное в его привязанности к лошадям.
Старая, с висевшим на одной пуговице хлястиком, порыжевшая от времени и конского пота шинель Кузьмича редко была на плечах хозяина. Она служила одновременно и попоной, и торбой, и одеялом. Кузьмич то расстилал ее на повозке и насыпал овса, то прикрывал длинномордую одноухую Маруську, свою любимицу.
…Пинчуку оставалось принять кухню, и Кузьмич повел его к полуразрушенной саманной мазанке, принадлежавшей какому-то хозяину из деревни Безлюдовки.
Собственно, никакой деревни тут уже и не было, оставалось лишь одно название, которое — не будь здесь солдат — теперь совершенно соответствовало бы этому унылому месту. Всюду, куда ни кинь взгляд, маячили уродливые обломки жилых домов и общественных построек. Война дважды прокатилась через эту деревню и сделала свое лихое дело. Уцелела одна лишь изба, да и та как будто была не рада, что уцелела. Она сиротливо стояла среди развалин с одним маленьким бельмоватым оконцем, словно только что очнулась от страшного, оглушительного удара, и удивленно смотрела на своих поверженных соседок. Казалось, всем своим неказистым видом хатенка так и хотела сказать: «Господи, как же я долго спала и что за это время сотворилось вокруг!» Печные трубы на пожарище, как водится, сохранились все. Длинные и жуткие, они тянулись кверху.
Пинчук невольно остановился, пораженный этими разрушениями. Кузьмич тяжело вздохнул и захватил зубами свой левый ус — так делал он всегда, когда был не в духе.
«Когда же все это на ноги встанет, в порядок войдет?» — окинул Кузьмич несуществующую деревню печальным взглядом.
В эту минуту он показался Пинчуку каким-то особенно сухоньким. Лицо Кузьмича осунулось и было удивительно похоже на засушенную грушу. Казалось, на этом лице ничего не осталось, кроме носа да длинных рыжих усов. Эти усы, пожалуй, и придавали их владельцу еще кое-какую солидность. А сбрей их — и останется Кузьмич жалким и немощным, как Черномор без своей бороды.
Читать дальше