ТОЛЬКО ВО СНЕ СДАЛОСЯ, БУДТО НА СВЕТЕ ЖИЛОСЯ
I
На берегу Поман-воды в землянке спят четверо. Пятый, Видо, по прозванию Паромщик, стоит на часах и думает о своих: мать больна, сестра запугана до смерти, топить им нечем, всю ночь зубами лязгают и глаз не смыкают от холода. Наверно, и не ужинали — нечем. Паром у берега привязан, чиркает о песок, вздрагивает и скрипит — это все их добро, и корова их, и нива. Горький удой, нищая жатва, проклятое добро! Того, что выколачивали на перевозе, не хватало на хлеб и в лучшие времена. Выручала поденщина, инвалидная пенсия покойного отца, рыба, которую ловил Видо, займы, унижавшие, как милостыня. Сейчас ничего этого нет. Ездят мало, только те, кто может получить пропуск; целыми днями никто не приходит, а кто приходит — не платит. Груячичи не платят, другие четники тоже — лучше проиграть в карты, чем платить презренным беднякам. Пусть чувствуют, что такое настоящая власть! Так они наказывают мать, у которой сын коммунист, и сестру, у которой брат коммунист, да еще выругают, чтоб знали, что они не хотят платить не потому, что денег жалко, а потому, что ненавидят их и мстят им.
И все-таки мать и сестра еще как-то живут — ходят, как всегда, босые, в жалком тряпье, сверкая голыми локтями и коленями. Чем живут, бог знает — водой, терпением, упрямством, но дымок над хижиной в ивняке все еще вьется. Топят сырой вербой. Он видел дым с горы и диву давался, когда проходил там поздней осенью, в тот день, когда на Побрдже погиб Якша, а через двое суток выпал первый снег. С тех пор он и не знает, как они. Может, дымок больше не вьется? Пожалуй, лучше бы он не вился, лучше бы больше не гореть огню в этом горемычном очаге между голодным Лимом и еще более голодным селом. Чего ждать, на что надеяться? Матери уже все равно не поправиться; сестра, если и выйдет замуж, то наверняка за пожилого вдовца с ребятами или за какого-нибудь голодранца-бедняка, у которого хижина, может, еще похуже той, что стоит в ивняке у парома.
Чтобы не думать об этом, Видо начал вспоминать, как в базарные дни крестьяне толпами валили к перевозу, как бросали мелкие монетки в шапку, лежавшую на дне лодки. Шапка была драная и монетки проваливались — потом он собирал их и чистил песком до блеска. Хороши были и те дни, когда кто-нибудь умирал и родственники, одетые в черное, ехали на похороны и потом возвращались с кладбища пьяные и наплакавшиеся. Обычно они расплачивались на обратном пути, и тогда никто не пытался проехаться на даровщинку. Самые же доходные дни были в мясоед, когда игрались свадьбы; тогда он даже собирал малую толику денег и уже подумывал о том, чтобы поправить хижину, купить сестре платье, завести клочок земли и кто знает еще что. Но случалось это редко — два-три раза в году, — только пробудятся мечты, и тут же следует кара за то, что осмелился мечтать. Обычно люди женились в своих же селах или по соседству, на той же стороне реки, и Видо долгое время думал, что они это делают нарочно, чтобы не переправляться через Лим и не платить за перевоз.
У кумовьев в карманах были фляги, и они угощали всех подряд, и его в том числе, подсахаренной ракией, предлагая выпить за здоровье молодых. Видов дед, старый одноногий Гайо, опершись на шест, поджидал их у парома с непокрытой головой. Заткнув шапку за пояс, чтобы освободить руки, он пил, крестился и желал здоровья. Для него это был самый большой праздник и единственная возможность напиться. Потом дед заводил беседу о войнах, о пушках, которые они таскали на канатах по горам через перевалы и по таким кручам, где никто, кроме человека и дикой козы, пройти не мог. Стоило ему выпить, и воспоминания лились рекой, они сидели в нем мучительной отравой, от которой он должен был время от времени избавляться. Он рассказывал о том, как они ночевали в снегу на Богичевице; как дрейфуны, всякие там лавочники, булочники и жестянщики из Печи, бежали с фронта, накидывали на себя чадру и откупались золотыми дукатами, когда их ловили; как их встретили монахи в Дечанах, как Сав-Батара грабил албанцев, как дружил он тогда и делился последней коркой хлеба с отцом генерала Вешовича, ныне покойным Лукой Вешовичем, который так рано состарился… Но до Рабана, где немецкий снаряд оторвал ему ногу, дед Гайо никогда в своих рассказах не доходил. Его развозило, и он засыпал, а проснувшись на другое утро в дурном настроении, говорил:
Читать дальше