Под незлобивые усмешки Тихона, убаюканный его справедливыми рассуждениями, совсем успокоился Гранат в ожидании телевизионных нежданных гостей. Тихон примолк и последними взмахами щетки прихорашивал жеребца.
Грузный, невозмутимый оператор в пляжной кепчонке с непомерно длинным козырьком и низенький, говорливый режиссер с лохматой гривой маслянисто-черных волос являли забавное зрелище. Режиссер по праву старшего без устали сыпал словесный горох, прыгал вокруг Тихона. Ставил его и так и сяк, стремительно обегал стойло и, поймав новую идею, накатывался клокочущей волной на замершего, как сфинкс, невозмутимого оператора. Режиссерская скороговорка не делала пробоин в железном упрямстве оператора.
— С наплывом, в размыв с подсветочкой, а? Очерчивается ухо, захватываем гриву? Наплывает в экран косящий глаз, а?
Оператор лениво отмахивался, высматривал свои ракурсы, примеривался взглядом к непривычной площадке. Вяло, но непреклонно цедил сквозь зубы:
— Не то, не то… Ну и что глаз? Блики пойдут, смажется все. Да при чем тут конюх? Сперва для жеребца точку найди, а потом и на сюжет выйдем.
Неугомонная шевелюра уже высовывалась между перекладинами, и шустрый режиссер атаковал новыми предложениями:
— Эврика, Вадик! Эврика! С пола, со спины, красотища! Скользим по ногам, ах черт, принарядить только нужно. Выходим на гордую, поседевшую голову ветерана. Приближается конюх и оглаживает боевого друга. Ах, не воевали вместе? Фу, дьявол! Ну другой поворот. Символ общей судьбы, каждому есть что вспомнить.
Длинный козырек отрицательно махнул и решительно схватился за камеру.
Тихон, любивший степенность в словах и поступках, с самого начала этого развеселого действа симпатизировал оператору. Тот сразу показался человеком основательным, годным для важного дела, за которым вес и явились сюда. Смешной в своей прыгучести, длинноволосый режиссер взвинчивал атмосферу, привносил неуверенность и толчею. При первых вспышках юпитеров Гранат трепетал меньше, чем сейчас, когда яркий свет врубали много раз, нервируя и выводя из спокойствия лошадь.
Конюх робко откашлялся. Вмешался, обращаясь к оператору:
— Может, не нужно, ежли что не так? В кино не снимались, может, негодные мы? Жеребец извелся. И чего мудрить, фокусы-выкрутасы строить? Гранат — конь заслуженный, не цирковая лошадь. К строю больше привык. Да его снять по-всякому можно, все равно ладный и видный жеребец. А что подсобить иль рассказать о чем, так это что ж, вот я, весь на готовности…
— Да нет, что вы, папаша. Говорите, говорите. Вот так, так… Не склоняйте голову, к Гранату идите. Руки, руки… Еще нежнее, морду жеребца поверните. Раскованнее, душевнее… Вот так, отлично, блеск!
Тихон удивленно, но совершенно спокойно выполнял все команды оживившейся, вошедшей в рабочий азарт пляжной кепчонки. Он с каким-то изяществом поворачивался, клал руку на теплый круп коня, смотрел в синевший глаз объектива.
В конце съемки, закрасневший от яркого света и спохватившись, не набрюзжал ли чего зазря, застенчиво обратился к оператору:
— Вопросик один имею. Может, тут… — Заскорузлым пальцем притронулся к аппаратуре. — Может, тут я чего лишнего наплел. Так это с раздраженности. В кино бы не надо. Мало ли что намелешь языком, а кино — вещь ответственная.
И куда делась грузная невозмутимость оператора. Он рассмеялся раскатисто, неторопливо:
— Не волнуйтесь, отец, говорили складно и правильно. Мы очень довольны. А если и загнули малость, без вас справимся. Ножницы всегда наточены, поработаем, почистим.
Гусар остро переживал обидное невнимание к нему, известному жеребцу, для кого съемки не в диковинку, около которого десятки раз крутилось веселое и суматошное телевизионное племя. Оператор ни разу и не посмотрел камерой в его стойло. Правда, бегло прочел табличку с перечнем былых заслуг, стрельнул в его сторону торопливым взглядом, заинтересованно обронил: «Ах, тот самый Гусар», — и вновь занялся Гранатом.
Люди смотали провода, погасили искусственное солнце. Убрали аппаратуру. Непостижимые в своих поступках люди, понять которых решительно невозможно…
* * *
Уже больше месяца война не разрывала летние рассветы и не собирала с людей каждодневную жертвенную дань. Пока было трудно измерить все глубины страданий и горя — страна изумленно подсчитывала ужасающие цифры потерь. Москва не озарялась вечерними салютами, а репродукторы больше не печалили людей напряженными словами Левитана: «Вечная слава героям, павшим в борьбе за свободу и независимость нашей Родины!» Москвичи облегченно радовались, что не разламывается над столицей гром строго регламентированного числа орудий. Потому что уже ни для кого не было секретом, что за мажорной тональностью слов: «Штурмом овладели…» — стояли тысячи, которым больше никогда не слышать салютов.
Читать дальше