Подъезжали коляски из Грабовки, из Подолениц, из Вилькова. Торжественно, безмолвно высаживались из колясок господа. Пани Гоцлавская привезла столько цветов, что едва сама поместилась в коляске. Она шла в черном платье, худенькая, маленькая, как девочка, а за нею кучер и лакей несли цветы. Медленно поднималась она по белой широкой лестнице, и люди смотрели на нее внимательнее, чем на всех остальных, потому что все ведь знали, как обстояли когда-то дела между нею и покойником.
Она не плакала. Удивительней всего казалось людям, что никто не плакал, хотя ведь не кого-нибудь хоронили, а младшего сына самого господина графа? Его, как говорили, больше всех любил старый барин Остшеньский из своих четверых детей. И всегда казалось, что как раз на нем и закончатся несчастья Остшеньских с детьми. Казалось, что после истории с Бруно и Юзефой дело начинает идти на лад. Так вот же — нет! И с этим сыном все пошло как-то вкривь и вкось. Еще на рождественские праздники он приезжал домой, ездил верхом по деревням, красивый, как картинка, даже ребятишки гонялись за ним, чтобы рассмотреть получше. И вдруг — хлоп! — пришла из Варшавы телеграмма. Сейчас же граф Остшеньский уехал, неведомо зачем и почему, и привез с собой гроб, а в гробу сына.
Толпа у ворот заколыхалась: выносили гроб. Колокол в костеле зазвонил жалобно, протяжно. Приглушенным стоном понесся звон надо всем Остшенем, до темных лесов, тесным кольцом замыкающих горизонт.
Серебристый гроб высоко покачивался на плечах несущих. Несли его шесть человек, и то им приходилось меняться, хотя до костела было недалеко. Еще бы! Гроб металлический, да и молодой граф Остшеньский не заморыш какой-нибудь был.
Люди шли медленно, с обнаженными головами. А сразу за гробом надо всей толпой возвышалась седая голова старого графа Остшеньского. Покачивались в такт шагам несущих белые розы на гробовой крышке. Из стороны в сторону слегка покачивался серебряный гроб с останками молодого пана Остшеньского.
Бабы всхлипывали, по обычаю. Граф вел жену под руку — давно уж их никто не видел так, вместе.
Ноги вязли в песке — особенно, когда свернули на боковую дорогу, а затем на кладбищенские тропинки.
Фамильный склеп Остшеньских находился сразу за тыльной стеной костела, огромный, как дом. Множество раз повторялась на нем высеченная золотыми буквами одна и та же фамилия графов Остшеньских и еще — девичьи фамилии жен Остшеньских и мужние фамилии выданных замуж барышень Остшеньских.
Гроб опустился на землю, его не стало видно за сомкнувшейся толпой. Ксендз протяжным, хриплым голосом пел «Salve Regina», так что дрожь пробегала по коже и каждому казалось, что он хоронит кого-то близкого. А хоронили-то лишь молодого графа Остшеньского.
С грохотом, скрежетом въехал гроб в черное отверстие в стене склепа. Не то что крестьянские гробы, опускаемые в землю! Да, по-настоящему-то так бы и полагалось: опустить гроб в землю и засыпать землей… Но то был не какой-нибудь мужик из Мацькова, Бжегов, или Калин, или какой другой деревни, а молодой граф Остшеньский из Остшеня, и хоронить его пристало иначе, чем мужика.
Все было кончено. Остался молодой граф Остшеньский на кладбище, за костелом, тут же подле осевших в землю крестьянских могилок. Редко на какой из них еще держался крест, редко где поднимался из зеленой травы холмик более свежей могилы. У людей не было ни времени, ни привычки ходить на могилки, ухаживать за ними, поддерживать их. Надо всем кладбищем возвышался лишь огромный, как дом, склеп Остшеньских.
Народ медленно расходился. Люди сворачивали на лесные тропинки к Мацькову, Бжегам, Калинам, кому куда по дороге. А те снова вернулись во дворец.
Внизу принимала гостей сама графиня. Разговаривали тихо, учтиво, осторожно, чтобы как-нибудь не задеть больного места. Удивлялись, почему это пани Гоцлавская так сразу и уехала. Тихо, учтиво отвечала графиня. Графа Остшеньского не было. Он тотчас ушел к себе наверх. С высоты угловой башенки дворца он мог смотреть на три стороны света — охватить взором все, что входило в остшеньские владения, и еще дальше. Но он не видел ничего. Он стал у окна, у огромных зеркальных стекол, которые с таким трудом были привезены сюда когда-то, и устремил взор в какую-то невидимую точку.
А за окном купался в солнечном свете зеленый мир, стлались ровными полосами тщательно возделанные, обильно унавоженные поля графа Остшеньского. Колыхалась от невидимого ветра пшеница, отливая серебристым бархатом, словно по верхушкам ее плыла волна, словно из края в край волновалась зеленая вода. Желтели квадраты рыжика, темной зеленью обозначились просо и картофельные полосы. Широко раскинулись графские поля с чернеющим на них пятном птичника и тех построек, где господин инженер Габихт разводил чернобурых лисиц. Дальше поля сливались с лесом, с дремучим бором, с пущей, охватывающей широким кольцом весь Остшень и все, что ему принадлежало. Далеко-далеко за лесом снова просвет: яркой зеленью обозначились опускающиеся к Бугу луга. Там, за лесом, низко присели к земле Калины — они были видны из окна, — побуревшие кровли изб у белой нитки дороги, крохотные сараи, колодезные журавли, словно детские игрушки.
Читать дальше