– Вроде Гурвич крикнула?..
Прислушались – тишина висела над грядой, только чуть посвистывал ветер.
– Нет, – сказала Рита, – показалось.
Далекий, слабый, как вздох, голос больше не слышался, но Васков, напрягшись, все ловил и ловил его, медленно каменея лицом. Странный выкрик этот словно застрял в нем, словно еще звучал, и Федот Евграфыч, холодея, уже догадывался, уже знал, что он означает. Глянул стеклянно, сказал чужим голосом:
– Комелькова, за мной. Остальным здесь ждать.
Васков тенью скользил впереди, и Женька, задыхаясь, еле поспевала за ним. Правда, Федот Евграфыч налегке шел, а она с винтовкой, да еще в юбке, которая на бегу всегда оказывается ýже, чем следует. Но главное – Женька столько сил отдавала тишине, что на остальное почти ничего и не оставалось.
А старшина весь заостренным был, на тот крик заостренным. Единственный, почти беззвучный крик, который уловил он вдруг, узнал и понял. Слыхал он такие крики, с которыми все отлетает, все растворяется и потому звенит. Внутри звенит, в тебе самом, и звона этого последнего ты уж никогда не забудешь. Словно замораживается он и холодит, сосет, тянет за сердце, и потому так спешил сейчас комендант.
И потому остановился, словно на стену налетел, вдруг остановился, и Женька с разбегу стволом его под лопатку клюнула. А он и не оглянулся даже, а только присел и руку на землю положил – рядом со следом.
Разлапистый след был, с рубчиками.
– Немцы?.. – жарко и беззвучно дохнула Женька.
Старшина не ответил. Глядел, слушал, принюхивался, а кулак стиснул так, что косточки побелели. Женька вперед глянула – на осыпи темнели брызги. Васков осторожно поднял камешек – черная густая капля свернулась на нем как живая. Женька дернула головой, хотела закричать – и задохнулась.
– Неаккуратно, – тихо сказал старшина и повторил: – Неаккуратно…
Бережно положил камешек тот, оглянулся, прикидывая, кто куда шел да кто где стоял. И шагнул за скалу.
В расселине, скорчившись, лежала Гурвич, и из-под прожженной юбки косо торчали грубые кирзовые сапоги. Васков потянул ее за ремень, приподнял чуть, чтоб под мышки подхватить, оттащил и положил на спину.
Соня тускло смотрела в небо полузакрытыми глазами, и гимнастерка на груди была густо залита кровью. Федот Евграфыч осторожно расстегнул ее, приник ухом. Слушал, долго слушал, а Женька беззвучно тряслась сзади, кусая кулаки. Потом он выпрямился и бережно расправил на девичьей груди липкую от крови рубашку; две узкие дырочки виднелись на ней. Одна в грудь шла, в левую грудь. Вторая – пониже, в сердце.
– Вот ты почему крикнула, – вздохнул старшина. – Ты потому крикнуть успела, что удар у него на мужика был поставлен. Не дошел он до сердца с первого раза – грудь помешала…
Запахнул ворот, пуговки застегнул – все до единой. Руки ей сложил, хотел глаза закрыть – не удалось, только веки зря кровью измарал. Поднялся.
– Полежи тут покуда, Сонечка.
Судорожно всхлипнула сзади Женька. Старшина свинцово полоснул из-под бровей:
– Некогда трястись, Комелькова.
И, пригнувшись, быстро пошел вперед, чутьем угадывая слабый рубчатый отпечаток…
Ждали немцы Соню или она случайно на них напоролась? Бежала без опаски по дважды пройденному пути, торопясь притащить ему, старшине Васкову, махорку ту, трижды клятую. Бежала, радовалась и понять не успела, откуда свалилась на хрупкие плечи потная тяжесть, почему пронзительной, яркой болью рванулось вдруг сердце. Нет, успела. И понять успела, и крикнуть, потому что не достал нож до сердца с первого удара – грудь помешала. Высокая грудь была, тугая.
А может, не так все было? Может, ждали они ее? Может, перехитрили диверсанты и девчат неопытных, и его, сверхсрочника, орден имеющего за разведку? Может, не он на них охотится, а они на него? Может, уж высмотрели все, подсчитали, прикинули, когда кто кого кончать будет?
Но не страх, ярость вела сейчас Васкова. Зубами скрипел от той черной, ослепительной ярости и только одного желал – догнать. Догнать, а там разберемся…
«Ты у меня не крикнешь… Нет, не крикнешь…»
Слабый след кое-где печатался на валунах, и Федот Евграфыч уже точно знал, что немцев было двое. И опять не мог простить себе, опять казнился и маялся, что недоглядел за ними, что понадеялся, будто бродят они по ту сторону костра, а не по эту, и сгубил переводчика своего, с которым вчера еще котелок пополам делил. И кричала в нем эта маета, и билась, и только одним успокоиться он сейчас мог – погоней. И думать ни о чем другом не хотел, и на Комелькову не оглядывался.
Читать дальше