Витольд не знал физической боли, ведь до сих пор его никто не бил. Повышенного голоса отца было достаточно, чтобы стало больно. Познание боли началось столь внезапно, без постепенного сгущения красок и оттенков, без размеренного приобщения к все более совершенной схеме ударов, поэтому, прежде чем успел захлебнуться страхом, обмер, окаменел от унижения. И быть может, в самые тяжкие первые минуты больше стыдился своей наготы (с него сорвали одежду), нежели своего крика. Так это началось. Били, но не спрашивали ни о «Редакторе», ни о «Лине», ни о «Лемехе», ни о «Борыне», и Витольд быстро смекнул, что не было никакого грандиозного провала. Связывали его с каким-то другим делом, с другими людьми, и это уже была улыбка судьбы. Он кричал упорно, пока не обессилел: — Не знаю, не знаю, никогда в глаза не видел! — И ничего иного из отбитого нутра не мог исторгнуть, даже если бы от боли лишился здравого рассудка. Он действительно не знал, не ведал. Спрашивали про какого-то Выпыха, Петра Лебеду, совали под нос скомканные листовки и прозрачные странички с записями радиопередач. — Не знаю. Клянусь, что не знаю. — После трех допросов о нем то ли забыли, то ли пришли к выводу, что сломит его ожидание в тюрьме конца расследования. Витольд сидел в переполненной камере красноставской тюрьмы и размышлял о своей неопределенной и нелепой судьбе. Вроде бы посчастливилось, он ни в чем не уличен, так как следствие велось на ощупь, вслепую, но велико ли счастье, если отбивают почки и ломают ребра из-за людей, которых никогда не видал и о которых слыхом не слыхивал? В камере было душно. Не видал и, вероятно, не увидит. Ничего о них не знает, и они наверняка не ведают, что он теперь принимает на себя (если даже случайно, то какая же в конечном счете разница) все те громы и молнии, которые должны были обрушиться на них. Духота сгущается, хотя в приоткрытое оконце под потолком сочится холодный вечерний воздух. Сидевший у дверей старик с лицом добродушного хлебороба, глубже познавшего тайны урожайной земли, тайны яблонь, пчел, трав, птиц, чем тайны людей, которые вовлекли его в свои потаенные дела, дышит широко открытым ртом, и кто-то присел перед ним на корточки, чтобы расстегнуть воротник рубашки, кто-то потребовал: давайте его сюда, под окном больше воздуха. Подхватили старика и оттащили к стене, которая была как будто светлее трех остальных, поскольку из оконца вместе с воздухом проникали последние отблески уходящего дня. Столько лиц, и ни одного знакомого, хотя сталкивался в Красноставе с уймой народа, даже успел проторить сотню всевозможных стежек-дорожек… Стук в стену. — Тихо, заткнитесь, — приказывает молодой блондин с подбитым глазом и рассеченной губой. Стук. Какое-то сообщение из соседней камеры. Теперь все прислушиваются к тихому, прерывистому постукиванию, хотя не всем понятен этот бессловесный разговор. Блондину, видимо, все ясно, он улыбнулся, как бы подтверждая этой улыбкой добрую весть. Его-то здорово поколотили, губу рассекли, пару зубов выбили, а он еще способен смеяться, подумал Витольд, я, пожалуй, легче отделался. Внутри побаливает, но только внутри, под ребрами. Зубы целы, лицо без синяков, дома не будет причитаний, когда меня увидят на пороге. Душно. Увидят? Лицо у старика почти синее. Должны увидеть. А «Редактор», наверное, уже свернул все хозяйство и объявил тревогу. Откуда ему знать, что я никого не выдал и что вообще не на наших колокольнях бьют в набат. За что посадили этого старика? Чем он им опасен? Сил у него едва хватит, чтобы на воле, опираясь на палку, доплестись до своего тихого смертного одра. — Полегчало вам, дедушка? — осведомляется блондин и грязным платком вытирает лоб старику. — Чуток получше, выдюжу… — А сюда попали, дедушка, за несдачу продналога или незарегистрированную свинью? — Я за сына, которому удалось скрыться… — Ну, значит, дела не так плохи, может, подержат малость и отпустят… — Я тут за своего старшего, я выдюжу… — Витольд тоже прислонился к стене, у которой было больше света и воздуха. Он смотрел на старика, но мысленно был уже далеко-далеко отсюда. Увидят ли его дома? Должны увидеть, а если?.. После трех допросов может быть четвертый, пятый. Попали пальцем в небо, но все-таки попали. Еще бы чуть-чуть — и схватили бы вместе с тем серым конвертом. Кто-то взял меня на заметку, кто-то следил, и хорошо следил, ведь в конечном счете для немцев без разницы, «Редактора» ли накроют или этого Петра Лебеду. И с тем и с другим им было бы о чем потолковать. После пятого допроса может быть и шестой и седьмой. Способен ли человек предвидеть, в какой момент все в нем перевернется вверх дном, развалится, рассыплется в прах? Забрали столько народа, почти коленями в камеры впихивали. Увидят? Любимая моя Сабина, я и раньше догадывался, а теперь знаю наверняка, что без тебя весь мир казался бы мне крошечным, затоптанным двориком. Когда меня поставили у стены и начали обыскивать, а потом в гестапо бросили на какую-то лавку и принялись хлестать плетками по спине и было очень больно, я вспоминал тебя. Если хочешь, я буду тебе молиться. И еще могу молиться, чтобы нам было хорошо вместе и чтобы темнело, когда стыд пугает нас пуще войны. Мы бежим от нашего стыда, как мыши в подпол, и руки у нас деревенеют, и слова застревают в горле и, того гляди, задушат… Внезапно его охватил леденящий ужас. В тот самый миг (блондин снова утихомиривал камеру, прислушиваясь к стуку в стену), когда уже касался теплой, чуть влажной кожи Сабины. Кончиками пальцев он взбирался по едва ощутимым под этой кожей ребрам, как по трепетной, все более дрожащей лестнице, пока не накрыл ладонью маленькую грудь, обтянутую жесткой тканью лифчика. — О да, я сама этого хотела, не убирай руку, теперь ты знаешь, что все принадлежит тебе, вся моя жизнь и даже смерть, и знай также, что ко мне еще никто не прикасался, ты — первый… — Шепот девушки растворился во мраке, и тут же они услыхали сухой, надсадный кашель Добы Розенталь. Страх. Тогда и теперь, но теперь он во сто крат сильнее. Как случилось, что думал в камере о разных вещах, а самое важное упустил из виду? Сабина. Если его арестовали, бьют, допрашивают, подозревают в связях с подпольем, то ведь в любую минуту могут сделать обыск в зеленом доме. Немцы знают его избицкий адрес, трижды названный во время допросов. Сабина. А может, мать не потеряла голову, узнав о его аресте? Агенты гестапо взяли его на улице, средь бела дня, и многие видели эту сцену. Наверняка дали знать Вежбовскому или сразу же помчались в Избицу. Было какое-то время принять нужное решение и хотя бы на несколько дней освободить убежище. Понимает ли мать, что в подобных случаях обыскивают с особой тщательностью? Сперва обшарят каждый угол в кухне и в комнатах, потом полезут на чердак, будут упорно искать радиоприемник, оружие, нелегальную прессу, будут искать то, чего в зеленом доме нет. А есть там Сабина…
Читать дальше