— Ты же тогда все вытравил, — говорю я.
— Да… Жалко…
— А бараньи головы тоже штука вкусная, а?
Это иногда в буфет студенческий привозили вареные бараньи головы. Один раз нам с Колькой посчастливилось достать. Целый вечер в общежитии разделывали их скальпелями, молотками. Мозги — объеденье!.. Да, бараньи головы — недосягаемая мечта!
…А вообще перспектива насчет еды у нас, я бы сказал, паршивая.
С утра по заданию Чувелы санитары обшарили все огороды и почти ничего не принесли. Немного кукурузы — и все. Мы — полбеды, а вот как с ранеными быть? Надежда сейчас на наших моряков. Они на промысле в тылу у немцев.
Горит костер. На нем большой немецкий котел-кастрюля. Дронов и Плотников попеременке крутят ручку крупорушки. Сделали ее сами из металлической трубы. Мелют кукурузу — засыпка для супа. Но что это за суп без масла, без картошки, без лука… Крупинка за крупинкой гоняется с дубинкой.
У поваров лица черные, в копоти, глаза слезятся. Они и похожи сейчас друг на друга. А по характеру разные. Дронов никогда не унывает, а вот Плотников мрачноват — у него язва желудка. Глотает соду все время. Иссох. Руки трясутся. Вздыхает.
— Болит?
— Печет внутри, как огнем…
— Ты и до войны желудком страдал? — спрашиваю у Плотникова.
— Нет. В плену получил болячку. Под Белостоком в первые месяцы войны попали в окружение… И в лагерь. Кормили как собак. Бросят вонючую конскую голову в грязь, в пыль — и ешь. Бежал я… Поймали — били до полусмерти. А второй раз удалось. В лагерь передали одежду гражданскую, и я к партизанам…
Дронов щурит глаза. Философствует:
— Болит не болит, горе не горе, а ты должен все одно радоваться. Живешь, — значит, радуйся. Подохнешь — не увидишь ни деревца, ни травинки, ни звездочки… Ни даже паршивого таракана. Легкость души нужна… Вот я — такой, а сколько в жизни испытал, не приведи…
Он недоговаривает. В темноте слышны тяжелые шаги. Возвращаются моряки: Туз, Келесиди и Свечко. Молчат. Злые. Ясно, не повезло. В другом случае они бы шумели. Колька все-таки спрашивает:
— Ну, что?
— Делов нема…
Они уже несколько раз удачно ходили к мысам — там, у обрывов, на берегу, несколько выброшенных катеров — в песке находили консервы.
— Чуть не накрылись! — бурчит Туз. — Засаду подстроили… Только штук пять банок отковыряли — фрицы обошли нас. Что делать? Пошли на хитрость. Бежим к ним в тыл. Фрицы за нами, но не стреляют. А мы — резкий крен к берегу. У обрыва Свечко разворачивается и: «А ну, бей гранатами!» Запустил… я тоже. Короче говоря, фрицы рылом в песок, а мы с обрыва…
— Вот две банки осталось, — говорит Келесиди.
— Теперь супец будет с наваром, — улыбается в трепаные усы Дронов.
Моряки уходят к себе.
Через некоторое время у костра появляется Басс-Тихий. Загадочно извещает:
— Принимайте гостя с Большой земли.
— Не трепись…
Кто же это может быть с Большой земли? Входит Шура.
— Шурка, живая! — кричим мы в один голос.
— Вроде живая, только побитая.
— Когда вернулась?
— А вчера ночью, — говорит она небрежно.
Мы знали, что вчера прорвался один катер.
— Рассказывай… Как там? — торопим ее.
— Да тише, черти, рука…
У нее перевязана кисть.
— Тогда нас чуть не прикончили… Вышли в пролив — навстречу немецкая баржа… «Дум-дум-дум». Высветила прожектором и лупит из пулемета. Командира и матроса убило. Наш катер сдурел — крутится-вертится на месте. Моторист как закричит: «Сестра, спасай посудину! От машины не могу отойти… Рули заклинило… Лезь в воду!» Прыгнула я. Сеть от старого ставника на руль намотало. Минут десять проклятую раскручивала. Всю кожу с пальцев посдирала.
Восхищенными глазами смотрю на нее. Знает ли эта храбрая девчонка, что она, как Галинка, по самой смерти ходила?! Но скажи ей об этом, фыркнет: «Иди ты…»
— Ну, а потом, потом?
— В Тамань добрались вечером. Ноги, руки поранены о железо, чулок нет. Видик еще тот! Подошла к столовой. Наши ужинают. А у меня голова кружится, тошнит… Не захожу, прислонилась к двери. Слышу, Горбульский, майор-хирург, говорит: «Жаль, две керчанки погибли. Хорошие девчата». А Танька-повариха: «Сейчас пироги принесу, помянуть девчат надо».
Открыла я дверь. «Как вам не стыдно, — говорю, — помянуть, помянуть… Лучше бы пожрать дали». Вначале все застыли, а потом кинулись ко мне — стол опрокинули, целуют.
Спала я двое суток без просыпу. Потом Горбульский вызвал: «Шура, опять нужно туда ехать. Не могу другого послать».
Читать дальше