— Я считаю эти концепции вредными и лишенными национал–социалистского духа, поэтому всякий, кто их будет придерживаться, будет изгнан из армии! — сказал Гитлер и остановил блуждающие глаза, так что они показались неживыми.
Впоследствии имперский военный историк Гельмут Грейнер, сидевший в это время на ужине у фюрера, напишет:
«Я часто слышал от лиц, встречавшихся с ним, что самое глубокое впечатление в его лице оставляют его лучистые серо–голубые глаза. При всей моей предвзятости я не мог подтвердить этого. Эти глаза вообще не произвели на меня впечатления, да они и не могли произвести никакого впечатления, потому что они, по моему наблюдению, никогда не были спокойны и никогда не устремлялись прямо на того, с кем говорил Гитлер, а всегда уклонялись в сторону, так что их нельзя было понять. Было такое впечатление, что он не может смотреть на человека. Во всяком случае, его глаза были лишены всякого блеска и выразительности, они не были ясными и живыми, а скорее мутными и ничего не говорящими и не придавали лицу осмысленности. Это лицо было самым обыкновенным, на нем не было ни черточки, говорящей о величии характера и духа, с другой стороны, в нем не было ничего дьявольского или демонического, как хотят это изобразить сегодня, после всего, что произошло; более того, оно было незначительно и некрасиво».
Но в тот мартовский день, сидя за столом, все внимательно продолжали слушать Гитлера; и, в свою очередь, он, — ни на кого не глядя, продолжал развивать мысль о наступлении. Он заявил, что до осени 1942 года кавказские нефтяные промыслы должны быть в немецких руках, в противном случае продолжать войну будет невозможно.
Гитлер был дилетант в военном деле, но обладал интуицией, перерастающей часто в уверенность. Недаром генералы, расходящиеся с ним во взглядах на методы ведения войны, называли его «стратегом невозможного», а другие нашептывали, что полководец из него не получился, что он всеготнавсего «удешевленное воплощение Наполеона…».
Но в тот момент его продолжали слушать внимательно. Ему казалось: тесно за столом. Он встал, шагнул к стене и, показывая на карту, заговорил властно, с расстановкой:
— С весны этого года мы развернем крупные наступательные операции… Главная цель кампании… Мы прежде всего захватим Кавказ, возьмем нефть и лишим русских этой нефти… Ударим в сторону Воронежа и отсюда пойдем вниз по Дону к Сталинграду. — Он махнул рукой по карте, лицо его при упоминании этого города передернулось. — Надо стереть этот город в порошок. Я не могу слышать одного имени этого города, как и Ленинграда, который мы тоже заставим умирать от пуль, от голода. — Помедлив, он вновь устремил свой взгляд в пространство. — Весна и лето сорок второго года будут решающими для немецкого оружия. Сохраняя неподвижной центральную группу армий, мы нанесем раньше всего внезапный удар в Крыму; этот удар должен побудить русских предпринять отвлекающую операцию на Харьков, мы, в свою очередь, парируем этот нажим русских… После благоприятного исхода операций на Нижней Волге и на Кавказе мы повернем на север, чтобы ликвидировать концентрацию русских сил к востоку от Москвы… Они не выдержат нашего удара… Я ниспослан провидением! — Проходя к столу, он на ходу воскликнул: — Сокрушив большевистскую Россию, мы пробьемся на Ближний Восток и в Индию. И тогда не найдется такой силы, которая бы могла противостоять германскому оружию. Мир будет принадлежать нам! — Гитлер нервически бросился на стул. Он дрожал от возбуждения.
После долгой разлуки и тревожно и радостно возвращаться домой.
Минуло без малого пять лет, как Алексей Костров, перешагнув родной порог, уехал работать в Воронеж, потом служить в армию.
Теперь он спешил на побывку, и в смутном беспокойстве ныло сердце.
Припомнилось вдруг, что о родной Ивановке подумал в первые же часы войны, когда он, прижатый хлеставшими с немецких самолетов пулями, лежал в канаве, лежал растерянный и онемелый, веря и не веря, что началась война, — с той поры много он видел смертей и крови, и сердце ожесточилось и не хотело волнений, если даже было задето что–то личное. А сейчас опять защемило в груди, стоило сойти на станции Хворостинка и увидеть раздолье полей, почувствовать сильные, взбудораженные весною запахи чернозема.
К радости, выстраданной годами ожиданий, примешалась и горечь досады. Была ли тому причиной Наталья, о которой Алексей, конечно же, не мог не думать, но думал о ней с неприязнью, гоня прочь всякие мысли о сближении. И как ни хотелось, как ни твердил себе, чтобы и на глаза не попадалась — все–таки обида и за самого себя и за нее бередила сердце. «Сейчас покажусь на людях, и как они рассудят? «Видел свою?..» — спросят. А что я им отвечу? — уязвленно подумал Алексей и тут же успокоенно добавил: — А чего мне стыдиться? Не я виноват. Правильно нужно рассудить. Да, впрочем, теперь никому нет дела до семейных дрязг. Война…»
Читать дальше