Когда Ренька вытаскивала из-под кровати тяжеленнейший этот чемодан, левый замок у него резко щелкнул, и отскочивший язычок больно стегнул ее по указательному пальцу. Ренька отчаянно чертыхнулась. Да пошли вы все!.. И со злости рванула крышку чемодана с той стороны, где раскрылся замок…
Слово «рация» Ренька слышала от ребят не раз.
Димка ей даже долго объяснял. А чего тут, собственно говоря, объяснять, и без объяснений ясно, если увидишь собственными глазами…
— Темнеть начинает, — тихо говорит Цукур. — А ведь в темноте он, пожалуй, и улизнуть может.
— Шибануть его гранатами, и делу конец, — поддерживает Пичка.
— Я ж сказал, — медленно цедит Грант, — надо взять живым.
— И как вы это собираетесь сделать, начальник?
Грант оборачивается к Харию:
— Вы, Друва, с ним почти соседи, знаете его с детства, верно?
— Верно-то, верно…
— Можете с ним поговорить?
Харий вздрагивает:
— Как это поговорить?
— Выйдете к нему без оружия и скажете: если он сдастся, мы гарантируем ему жизнь.
— А если он меня… того?
— Безоружного?
Харий чешет затылок. Все молчат. Наконец Эзергайлис иронически спрашивает:
— Вы думаете, начальник, что этот Бруверис бросится нам на шею и заплачет от радости?
И Пичка поддерживает:
— Надо быть законченным кретином, чтобы сдаться.
Грант словно не слышит их, он смотрит на Хария. Тот отводит глаза.
— Такого не уговоришь, начальник…
— Ладно, — Грант расстегивает ремень и снимает его вместе с кобурой, где покоится тяжелый армейский вальтер. — Если со мной что-нибудь случится, старшим назначается Друва. И помните — брать живым.
Донат прохаживается возле трамвайной остановки. Минут пятнадцать прохаживается. А это уже не по правилам. И почему он, собственно говоря, решил, что Валя приедет на трамвае? С таким же успехом она может пойти пешком. Тем более, вечер сегодня такой, что гулять бы да гулять, ни о чем не думая, ни о чем не заботясь. Как тогда, до войны… А здесь, в этом районе, все по-прежнему. Так же тихо, все те же лавчонки торгуют, тот же трамвай третьего маршрута. Да и люди внешне ничем не отличаются от тех, привычных, довоенных. Разве что пообносились немного, и вместо кожаной обуви чуть ли не каждый второй стучит деревянными подошвами.
Вот еще один трамвай показался. Если и этим она не приедет, надо уходить.
Бруверис всем телом подается вперед и мгновенно взводит курок. Дверь его дома медленно приоткрывается, и чья-то рука машет белым носовым платком. Потом появляется человек в полицейской форме, но без ремня, без оружия; спускается с крыльца, неторопливо направляется к конюшне.
Бруверис поднимает наган.
Шагах в десяти от конюшни человек останавливается.
— Хозяин! — четко, но почти не повышая голоса, говорит он. — Я хочу потолковать с вами, чтобы не произошло непоправимое. Я такой же латыш, как и вы, значит, язык у нас, по крайне мере, общий.
Наверное, он ждет ответа, но Бруверис молчит.
— Я знаю, вы не коммунист, стало быть, не отреклись от родины. Больше того, какая-то часть ее, пусть небольшая, принадлежит вам лично. Лично вам, хозяин! Вы никогда не задумывались об этом? Говорят, что крестьянин привязан к земле потому, что она его кормит. Рабочего тоже кормит станок, но разве он привязан к станку так, как вы к земле? В первую мировую вы воевали. В Латышском стрелковом полку, верно? Но вы не отправились в Советскую Россию защищать неизвестно что. Вы остались здесь. Почему? Ради хлеба насущного, который могла вам дать эта земля? Но ведь ротный кашевар кормил бы вас не хуже. Боялись, что убьют? Глупости! Тот, кто воевал на германской, о смерти уже не думал. Что же вас заставило остаться? Не та ли частица родины, которой из поколения в поколение владели ваши предки и которую вы должны были унаследовать от них?
Шпарит как по-писаному, усмехается Бруверис. Может, он из адвокатов? Только зачем адвокату полицейскую шкуру на себя напяливать. Могут ведь и продырявить. Да нет, не похож этот парень на адвоката. Странное у него лицо. Молодое вроде бы, безобидное, а глаза… Вот, вот, именно из-за глаз и лицо таким странным кажется. У кого-то уже видел Бруверис такие глаза. Но у кого?
— Знаю, у вас убили дочь. Я не стану говорить жалких слов. Смерть есть смерть… В сороковом, когда пришли красные, меня тоже арестовали. Два месяца я ждал, что меня расстреляют. Вы скажете: ты-то жив, а моя дочь в могиле. Ну, а мои родители, мои друзья — вы мне вернете их? Нет, они тоже закопаны в каком-то рву. Так не хватит ли убийств?
Читать дальше