Но так как на земле нет ничего совершенного, то были свои недостатки и у матросской среды. На меня особо неприятное впечатление производили некоторые холодные эгоисты и стяжатели, спекулировавшие на обмене за хлеб одежды, обуви, часов и других ценных предметов. Все это они частью задерживали у себя, а частью снова променивали в городе на хлеб и за этот хлеб снова получали — конечно, с большой выгодой для себя, — разные вещи от интернированных товарищей, и русских, и евреев, особенно стариков, не выглядывавших за стены крепости и, следовательно, не обладавших другой возможностью улучшить свое питание.
Помню, как я, изголодавшись, принес одному такому «герою» красивую и новую рубашку, желая получить за нее немного хлеба, и как он, деловито распластавши и исследовавши мой товар, хладнокровно отказался принять рубашку, кажется, только потому, что она однажды была уже выстирана. Потом я променял ему за шесть килограммов хлеба, которые получал частями, великолепный и совершенно новый шерстяной свитер, присланный мне женой из Праги.
Другим свойственным некоторой части матросов пороком было злоупотребление черными словами. Возможно, впрочем, что тут не обошлось без влияния ненормальных условий продолжительного сидения в лагере.
Помню одного, наименее развитого и мрачного с виду матросика, о котором говорили, что у него весь ассортимент речи состоял из 325 слов, причем из них 183 были матерщинные.
Дико было также наличие двух-трех воришек среди молодежи. Часы, одежда, хлеб, сахар, масло — вот были предметы их вожделений. Тут тоже надо учесть голодные и ненормальные лагерные условия жизни, но все же не возмущаться таким авантюризмом было нельзя. И огромное, здоровое большинство матросов им действительно возмущалось, да притом не только на словах: воришек нещадно били в твердой надежде на их исправление. Пожалуй, добивались таким образом и некоторого успеха.
Любопытна была еврейская среда в лагере, состоявшая едва ли не на три четверти из стариков. Ее я любил, потому что представители ее были люди вежливые и часто развитые, воспитанные на той же культуре, на какой был воспитан и я. Правда, что и в этой среде были элементы, вызывавшие критическое к себе отношение. Вот летучая заметка, сделанная в Вюльцбурге и найденная мною среди вывезенных из лагеря бумаг:
«Евреи (в оригинале написано, в целях конспирации, «мексиканцы») загордились. Не удосужатся снять шляпу при встрече, а вступают в разговоры, обращаются с просьбами… В своих комнатах царапаются между собой… Но какие это разные люди!.. Есть среди них характеры благородные, тихо терпящие и скучающие по семьям, вроде Н., но есть типы отвратительные, как подлец и наушник З. Есть Абраша, одновременно «похожий» на Ганди и на Троцкого… Есть болтливый 73-летний берлинский старикашка, не желающий умереть «преждевременно»: «Хочу видеть, как и чем все это кончится!..» Или певец с нежным голосом, исходящий в тоске… Другой певец — бас и адвокат Одновременно, опустившийся и телесно и душевно, но милый, глубокий и образованный… Вот — изящный «ходатай по делам», знаменитый в прошлом тем, что ходил по улицам с выращенной им львицей на цепочке… Тут же — сынок музыканта, милый, наивный подросток — рисовальщик. Когда умирал в лагере его отец, он сделал с него ряд рисунков вместо фотографий: «Отец за сутки до смерти», «отец в агонии», «отец умер»… Рисунки неплохи, он их охотно показывает… Вот очень опустившийся, расхаживающий в опорках доктор Гейдельбергского университета, прозванный Грачом: он, по его словам, охотно остался бы в замке на долгие годы, если бы только ему дали комнату и книги… Маньяк больной, воровавший хлеб… Богатый варшавский адвокат, потерявший жену и любимого сына и не могущий забыть о великолепии своей квартиры… Зрячий и важничающий «слепой»… Хилый, кривоногий, лысый и косой поэт — эрудит и мистик, зараженный, однако, жгучей ненавистью к своим гонителям… Бывший профессор университета, запущенный, неопрятный, потерявший облик культурного человека, с неизменно светящейся под носом каплей… Старик импресарио своей собственной жены, выдающейся венской певицы… Родня миллионера-арендатора в Польше, изнеженный и боящийся болезней тип, весь в чирьях… Бывший полпредский счетовод, отрастивший седую бороду в качестве защитного символа… А все вместе — глубоко несчастные, жалкие люди!..»
О двух лицах из состава населения еврейских комнат хочется мне вспомнить особо. О Ярове я уже говорил. Теперь расскажу коротко о профессоре Вейнберге и о литераторе Леопольде Михайловиче Рейсфельде.
Читать дальше