Тогда из верхней части окна он видел двор, гуляющих женщин, улыбался, махал руками и посылал воздушные поцелуи. То же самое получал в ответ.
Так как в любую минуту мог заглянуть в глазок надзиратель, то я, по просьбе Крэча, становился перед дверью и загораживал глазок своим затылком. Если бы действительно случилось так, что надзиратель заглянул бы в глазок в то время, когда Крэч подавал сигналы на двор, то в первый момент он бы ничего не увидел, кроме моего по какому-то недоразумению поседевшего затылка. А между тем, пока он что-нибудь закричал бы или начал отмыкать дверь, Крэч соскользнул бы вниз и вместе с Мусилэком моментально поставил бы на места стол и два табурета.
Так, по крайней мере, у нас было рассчитано. Что вышло бы на деле, сказать трудно, потому что, благодаря счастливой случайности, надзиратель ни разу в нашу камеру во время молчаливой беседы Крэча с его женой не заглянул.
Когда не было «свидания» с женой, когда мы не играли в шашки или кто-либо из нас не отдавался увлекательным рассказам из своих воспоминаний, Крэч обычно, слегка прихрамывая, расхаживал по камере из угла в угол в мрачном молчании и, видимо, о чем-то напряженно размышлял. О чем? Мы с Мусилэком не знали.
Но мне кажется, я не очень ошибусь, если предположу, что энергичный и когда-то живой и радостный юноша-революционер ставил перед собой вопрос: «Чем-то окончится наше заключение? Выпустят ли нас в конце концов или нет?» О том же он спрашивал иногда меня, я отвечал незнанием.
Наверное, Крэч взвешивал все доводы и за и против того или иного решения вопроса, но, как прямой и умный человек, возможно, говорил себе: «Нет, фашисты ни меня, ни Мусилэка не выпустят и выпустить не могут, потому что они считают нас своими неукротимыми врагами; а если так, то зачем же им, людям, всеми средствами добивающимся победы в войне, освобождать тех, кто, освободившись, скоро снова стал бы препятствовать им в достижении их цели?!»
Будь Крэч «толстовец», вопрос мог бы решиться для него иначе, но как для коммуниста… попавшего в фашистские лапы… во время войны, которая имела не только национальный характер, но одновременно была жесточайшей борьбой между революцией и реакцией… судьба и Крэча, и бедного «семьянина» Мусилэка могла получить только трагическое разрешение: долгое, очень долгое заключение или… смерть.
Я убежден, что проницательно и смело глядящий вперед Крэч это понимал.
Была одна возможность спасения: бегство. Но в тех условиях, в каких содержались заключенные «на Панкраце», серьезно мечтать и говорить о бегстве не приходилось. И однако Крэч мечтал и говорил. К своему удивлению, я убедился, что он великолепно изучил местность — расположение улиц, площадей, скверов и переулков вокруг тюрьмы.
И иногда пускался в разговоры: «Вот если бы кинуться туда-то, да спрятаться там-то, да ночью выйти за город, да углубиться в такой-то лес…» и т. д., и т. д., то можно было бы совсем скрыться из глаз гестапо.
Но все это звучало так «платонически», так непрактично, что и сам Крэч, и друг его Мусилэк только улыбались на столь бесславное фантазирование. Жестокая действительность лишала такое фантазирование всякой силы.
Крэч символизировал железо, наскочившее на железо же.
Франтишек Мусилэк, хоть так же, как Крэч, глубоко и безраздельно преданный революции, был все-таки более мягкой натурой. Воспоминания о семье составляли огромную часть его душевной жизни. Получивши однажды, как-то случайно, вместе с бельем фотографию жены и детей, он, можно сказать, любовно впился в эту фотографию и долго потом объяснял мне и Крэчу все подробности положения, поз и одежды своих любимых, рассказывал об их привычках, характерах и о том, что они для него значили. Глубоких философских и политических вопросов он перед собою не ставил: он шел за коммунистической партией, и этим было сказано все. С милым добродушием рассказывал он о том, как он «провел» гестаповцев, привезших его после ареста в помещение нелегальной типографии, показавших на типографскую машину и спросивших:
«Это что такое?»
Мусилэк, по его словам, сделал удивленное лицо, недоуменно развел руками и произнес:
«Не знаю!..»
А между тем накануне именно он печатал на этой машине прокламации.
Конечно, «хитрость» его едва ли оставалась неразгаданной фашистами.
Как Крэч, так и Мусилэк особенно томились от вынужденного бездействия, хотя иной раз и распространялись на тему о том, что тюрьма часто является для рабочего человека своего рода «санаторием» и отдыхом от тяжелого труда. Оба они мечтали о переводе в концентрационный лагерь: «Там мы будем передвигаться по территории, дышать свежим воздухом, работать, видеться и общаться с товарищами!..» Увы, они еще не представляли себе подлинной убийственной обстановки немецких концентрационных лагерей. В первые месяцы войны вообще мало кто знал о Майданеках, Освенцимах, Маутхаузенах и Бухенвальдах, да их, может быть, еще и не было.
Читать дальше