Так мы и остались в оккупированном немцами городе. В этой тесной двухкомнатной квартирке, с роялем и никому уже не нужными сокровищами настройщика. Нас могли бы расстрелять и свои, поскольку оставаться в занимаемом немцами городе, это уже само по себе предательство. Мы просидели несколько дней с заклеенными газетами окнами и подпертой шкафом дверью, пока последние беженцы покидали разбомбленный город, и слышно было, как совсем рядом, на набережной, бухают снаряды, как воет обезумевшая сирена… Мы просто сидели на кухне и ждали, сами не зная, чего.
Я вылез наружу первый и тут же услышал немецкую речь, что совершенно меня ошарашило и парализовало: бежать мне было уже некуда. С другой стороны, я был профессионально удовлетворен и… восхищен: я понимал все до слова и, стыдно сказать, я был этому рад. К черту войну, с ее идиотскими представлениями о смысле жизни, весь смысл был теперь тут, в этих чудесно звучавших словах… ах, позор на мою голову! И пусть меня сегодня же расстреляют, но я готов отдать все вместе взятые, вымученные сталинские новостройки вместе с прилагающимся к ним всеобщим шизофреническим энтузиазмом за одну-единственную строку Гёте! Вот ведь, сумасшедший, я думал тогда о Гёте. С этой, возможно, самой последней в жизни мыслью, я шмыгнул, как мышь, обратно в подъезд, нисколько не поврежденный бомбежкой.
Надо сказать, что вся эта улица, застроенная дореволюционными каменными домами, осталась цела, если не считать снесенного снарядом продуктового магазина на углу и рухнувшего здания кинотеатра. Эта старинная часть города когда-то была наиболее благоустроенной и опрятной, с мощеными тротуарами, каменными колодцами и женским монастырем на спуске к реке. Теперь тут расположились немцы, и первое, что они сделали, это починили водопровод и составили списки евреев. Мне, кумекающему своей башкой, было это понятно: если все евреи мира объявили Германии тотальную войну, значит, немцы должны по крайней мере интернировать противника, как американцы интернировали у себя своих же граждан-японцев, как только Япония ввязалась в войну. Впрочем, евреев в городе оставалось совсем немного, в основном старики и больные, не сумевшие выехать. И всем, включая меня и мою мать, велено было, согласно переданному черех громкоговоритель приказу, собраться в семь утра на привокзальной площади, взяв с собой ручную кладь и провизию на несколько дней. И учитывая то, что незадолго перед этим немцы расстреляли около сотни партизан, большинство из которых были евреями, ни у кого из нас не возникало желания прятаться или прикидываться русским: мы все, включая едва ковыляющих стариков, явились в семь утра и стали плотной, дрожащей от страха толпой перед зданием вокзала.
Вокзал был наполовину разбомблен и напоминал ранним серым утром впавшее в агонию бесформенное чудовище, больше уже не способное дышать или передвигаться. Прямо перед входом зияла воронка, пристроенное сбоку здание склада еще дымилось, и кто-то ненароком обронил: «Вот и нас скоро так…» Все молча смотрели, как по перрону неспеша прогуливаются эсэсовцы, и в этом их самоуверенном спокойствии чувствовалась железная хватка дисциплины. Они-то с нами разберутся! И то, что нам велено было собраться здесь, возле вокзала, объяснялось предельно просто: на запасных путях была яма, куда, по слухам, свалили трупы расстрелянных партизан, и там было еще место. Одно оставалось пока сомнительным: ручная кладь и жратва… но фантазия еврея такова, что из нее выжимается море фактов, тут же становящихся неопровержимыми. Да и кому из нас теперь хотелось опровергать ужас собственной судьбы, пославшей каждому из нас билет в один конец.
Сзади мне дышит в ухо такой же, как я, несчастный: «Они меня убьют, убьют…» И я чувствую, как дрожь пробивает меня до самых колен, привычно ноющих от сентябрьской сырости, я ведь и сам так думаю. И мне почему-то не хочется, чтобы точно так же думал и другой, а тем более, все мы вместе: мои мысли обо мне остаются суверенными, да, моими. И я глянул через плечо на этого типа и тут же отвернулся: такие лица всегда вызывали у меня чувство стыда. Стыда за природу, которая от нечего делать собрала в одном месте весь свой мусор: затаившие кровавую месть, похоть и страх непроницаемо черные глаза, безобразно толстые, вечно облизанные губы при полном отсутствии подбородка, ну и, само собой, нос, которым можно при случае выгребать из кастрюли остатки лапши. Наверняка этот тип учуял во мне предателя, иначе зачем было ему жаться к моей спине и складно бормотать одно и то же: «Меня убьют, убьют…»
Читать дальше