— Брось увиливать, Тюлькин, — вмешивается Ивашкевич. Голос его спокоен и суров. — За такое не по морде давать надо, а расстреливать. Расстреливать перед строем, как труса. Лошади были привязаны у сосны, это верно. Но не там, куда ты бежал, а в другой стороне. Ты понесся к самому ближнему краю опушки. А и лошади — что? Какое же это основание уйти из боя? И Паша бежал, верно говоришь. Автоматчики стреляли как раз по Захарычу, Косте и Хусто, по Алесю стреляли, по мне. И Паша спешил на помощь.
Тюлькин придает своему лицу смущенное выражение.
— Ишь застеснялся! Вроде штаны на улице потерял, — кивает на него Кирилл.
Длинное лицо Тюлькина становится подвижным, руки торопливы. Он очень огорчен, он невыносимо огорчен, его упрекают в последней подлости — трусости.
— Герой, братец, герой! — пожимает Кирилл плечами. — Когда надо защитить себя…
Тюлькин сжался под взглядом Кирилла.
— А есть такие, что бахвалятся храбростью, — скашивает он злые глаза на Пашу. И опять скороговоркой, будто опасается, что его не выслушают до конца: — Кидаются, тарахтят, палят почем зря… А на самом деле…
— Что — на самом деле? — переспрашивает Кирилл. — И нужны остановки в разговоре, тогда можно подумать, о чем сказать, можно вспомнить, как все было. Ишь, горячий! Как конь из-под дуги.
— Я не помню, товарищ командир, чтоб в лес бежал прятаться. Честно говорю, не помню такого.
— Не пойму, что это у тебя — склероз или нежелание запомнить кое-какие вещи, а?
— Ну, может, нервы…
— Какие-то нервы припутал, — пренебрежительно смотрит Кирилл на Тюлькина. — Говори честно: страх! Солдат — человек, он может испытывать страх. Но не имеет права поддаваться страху. И брось! — отвернулся.
Ивашкевич свертывает цигарку, нашаривает в кармане зажигалку, закуривает и долго затягивается, что-то соображая. Наконец выпускает дым.
— Я думаю, сегодня ночью, на рельсах, он проявит выдержку, — говорит Ивашкевич. — И храбрость. А потом вернемся к этому разговору.
Тюлькин обрадованно поднимает голову. Все, кажется, обойдется.
— Он в твоей группе, Паша? — спрашивает Кирилл.
— В моей.
— В случае чего не лезь в морду. Понял, братец? Комиссар верно сказал. Кара будет перед строем. И ты, Тюлькин, понял? Идите!
Полдень.
Ветер ударяет в стволы сосен, и над лесом стоит долгий звон. Небо заволакивается тучами, и они отгораживают от солнца все. Свет его пропадает, и там, где только что плавилось небо, остается тусклый пепел. Далеко за лесом судорожно метнулась молния и ушла в глубь потемневшего неба. Где-то торопился гром, но так и не приблизился.
Дождь, частый и крупный, принес легкую прохладу. Ветер раскачивает дождь, и струи хлещут во все стороны.
Постепенно тучи редеют и начинают желтеть, немного спустя уже пылают, как зажженные вдалеке скирды соломы. Деревья, обсыпанные розовыми каплями, еще долго напоминают о пронесшемся дожде.
Все отдыхают. Группы выйдут на рельсы, когда стемнеет. Это еще не скоро.
На полянке, в просыхающей траве, сидят Левенцов, Ирина, Натан. У ног их растянулись Тюлькин, Алесь, Паша.
— Послушай, Тюлькин, — смыкает Паша глаза, он лежит навзничь, и свет неба мешает ему смотреть. Вокруг глаз собираются коричневые морщинки, резкие от солнца. Лицо загорелое, как медное. — Послушай, Тюлькин, ты уже привык все подрывать и после войны будешь искать, что бы поднять на воздух? — В его словах лукавый смешок. — Смотри, Корифей-парень, танцплощадки, родильные дома и бани — не трогай…
Тюлькин не отвечает, Паша может зубоскалить сколько влезет. Но Паша некоторое время молчит.
— Послушай, Натан, — произносит Паша лениво. — Как ты у фрица селедку спер?
Все смеются. Смеется и Натан.
Паша напоминает, как Натан, когда скрывался в зарослях и двое суток ничего не ел, стащил у заснувшего пьяного немца узелок. Думал — хлеб. Оказалось восемь селедок. С жадностью все и съел, а потом дюжину фляг болотной воды выпил, и еще хотелось. Сам Натан как-то рассказал об этом.
— А у нас в Донбассе, братцы-однополчане, до войны тоже был случай, — с насмешливой задумчивостью продолжает Паша. — Пес сельдей наелся, так не только пил, но и лаял на воду. Ей-бо…
Снова смеются.
— Натан, — поднимает голову Ирина и сочувственно смотрит на него. — А страшно было, да? Один — осенью, зимой — и некуда деться. Страшно, да?
— Сначала было страшно.
— А потом?
— И потом было страшно. Каждый день было страшно, — улыбается Натан. — Так надоело все время бояться, что страх сам отвязался от меня.
Читать дальше