После этой процедуры заставил себя пожевать сухое пшено, запивая его талым снегом. Так я и ел, когда приходил в сознание, а потом снова погружался в тяжкое томительное небытие. От большой потери крови я слабел и терял счет дням.
Часы забывал заводить. Стрелка почему-то все время показывала цифру десять — самый разгар боя. Раны мои не только ныли, а пылали огнем. Хотелось спать и пить, пить и спать.
Ощущение было такое, что я мог уже не проснуться совсем. Как-то, собрав последние силы, встал, засунул под бревно наката завернутый в тряпицу пистолет и полевую сумку — не хотел, чтобы мое оружие, в котором не было ни единого патрона, документы и фотографии попали в руки врага.
Сон был тяжелым, и я почти все время находился в забытьи. Приходя в себя, протягивал в темноте руку к миске со снегом и совал в рот холодный комочек. Однажды обнаружил, что у меня нет в миске снега. Во рту было сухо, язык словно распух, дышать было трудно. Вынужден был встать. Слез с нар и выполз наружу. Меня ослепил яркий дневной солнечный свет. Протер опухшие глаза, протянул руку с миской и заметил, что снег в том месте, где черпал его в сумерках, притоптан, да и усыпанный снежными блестками солдатский бушлат лежал почти рядом. Поднялся и шагнул к чистому, недавно наструганному поземкой сугробу и тут увидел немцев. Их было двое. Две маленькие серые фигурки стояли около закамуфлированного вездехода и смотрели в мою сторону.
В том, что фашисты меня увидели, сомнений быть не могло. Я присел и повалился от слабости на левый бок, заполз в землянку и укрылся дерюгой... Слышал, как под их башмаками резко заскрипел январский снег. Хруст этот отдавался в сердце, которое билось неровными, сильными толчками. С меня стащили дерюгу, с криком грубо сорвали портупею и командирский ремень. Мне стало больно, и я застонал.
— Коммунист! — гортанно заорал фашист и, несколько раз ударив по лицу, стащил с нар. Теряя сознание, я успел подумать, что ко мне наконец пришла смерть.
Очнулся я на какой-то железнодорожной станции, где провел кошмарную ночь, метался на холодном полу в сильном жару, в полузабытьи. Одолевала жажда, все тело разрывало на части от боли, бинты упруго набухали от крови, нестерпимо ныли обмороженные ноги.
Вскоре меня подняли и швырнули в телячий вагон. От боли перед глазами все поплыло, я куда-то провалился и больше уже ничего не помню...
В себя пришел уже в машине. Нас везли. Дорога была отвратительной, грузовик швыряло из стороны в сторону, подбрасывало на выбоинах. Надо мной висело синее небо, а сбоку в машину заглядывало солнце — холодное, похожее на желтый цветок на черном стебле. Кто-то рядом тихонько стонал, кто-то яростно ругался.
К вечеру нас привезли на окраину Ярцево, где находился земляной барак-блокгауз. Снятый с кузова машины, я лежал на снегу с ощущением полного отчаяния и беспомощности, обозревая это мрачное сооружение, которое, казалось, проглатывало появляющиеся у входа фигуры пленных.
Наконец появились люди с носилками. Один из них, седой, с продолговатым морщинистым лицом, припадая на разбитый серый валенок, присел возле меня на корточки, спросил:
— Давно ранен, командир?
— Да не...
— О-о, совсем свеженький! Сам откуда будешь?— Из Москвы...
— Земляк!
Он мгновенно оживился, вскочил, позвал другого, такого же хромого санитара с носилками, и они вдвоем уложили меня на левый бок, прикрыв одеялом, внесли в барак. Это была длинная, в полсотни метров, землянка, тускло освещенная маленькими, мутными электрическими лампочками. По обеим сторонам стояли трехъярусные, грубо сколоченные из брусьев нары-клетки. Немного привыкнув к этому адскому, гнетущему полумраку, я разглядел несколько остроскулых, небритых лиц с ввалившимися глазами, безучастно встретившими мой взгляд.
— Мы позаботимся, чтобы сегодня же тебя отправить. Ты тут быстро пропадешь... ни фельдшеров, ни врачей. В твоем состоянии одна дорога — в яму... Она здесь вместительная... Но ты, командир, не беспокойся, мы тебя так не бросим. Ничего. Близко наши! — проговорил тот санитар, что из Москвы. Потом куда-то сходил, принес ломоть хлеба и две луковицы.
— Лучок убивает здешний дух, бережет наши зубы. Спрячь, потом съешь.
Задыхаясь от удушливой, подземельной вони, я готов был кричать, выть от тоски и боли. Земляк мой сидел рядом, вскакивал, снова присаживался, говорил всякие утешительные слова, то завертывал в одеяло мои ноги, то подносил кружку с водой. Ночью нас снова погрузили в машину и повезли опять с длительными на морозе остановками. Под утро мороз усилился. Путь от Смоленска был таким мучительным, долгим, что я снова потерял сознание.
Читать дальше