Я поблагодарил и простился. Сердце мое билось толчками, голова кружилась от радости.
Встреча с моряками состоялась 24 ноября 1943 года. Ровно год назад, в этот же день, наша кавалерийская группа форсировала реку Вазузу в районе Хлепинской долины и вошла в тыл противника.
Триста шестьдесят пять дней были насыщены бурным кипением жизни и, слитые воедино, превратились в сплошной, немыслимо тяжкий бой.
Уже сидя в кабине, я пожимал руку стоявшему рядом старшине, стараясь подольше задержать ее в своей, благодарил за валенки, бушлат, за плотную пачку «Беломора» и книжечку листочков для цигарок.
На другой же день из Кульшич меня доставили в армейский эвакогоспиталь, который только что развернулся прямо в санитарных палатках в лесу.
Солдат-парикмахер остриг мою бороду. Готовя прибор для бритья, заявил:
— Как хотите, а усы ваши брить не стану. Рука не поднимется... За такую-то красоту командир нашей части поощрения выносит в приказе...
Когда голова была подстрижена, подбородок и щеки побриты, он поставил передо мной зеркало.
На меня смотрел темными немигающими глазами скуластый, малознакомый человек, с черными, невероятной пышности усами, немножко хмельной от двойной порции вина и великого, бушующего в груди счастья.
После радостного Колиного смеха, когда он в бане тер мне спину, медсестра Оля, в белой косынке, с мило вздернутым носом, поврачевала раны, умело и ловко забинтовала, улыбаясь моему восторженному многословию, завела историю болезни и проводила в четырехместную палатку.
— В офицерскую,— сказала она,— так приказал товарищ майор, начальник госпиталя. А вашего желудочника Терентия увезли в Клинцы. Его срочно надо оперировать.
В палатке было тепло и по-больничному безукоризненно чисто. В чугунной печке гудели горящие чурки. На походной койке, баюкая забинтованную до плеча руку, сидел майор Зимин, начштаба бригады. Увидев меня, улыбнулся живыми, светлыми глазами. Поздоровавшись, проговорил:
— Ну что ж, братуха, опять казак! Хоть портрет рисуй... А меня вот вчера осколок рубанул.— Майор качнул забинтованной рукой и запел: «Прощай, любимый город, уходим завтра в море...»
Я слушал эту еще незнакомую мне песню и не верил, что сижу на белоснежной постели. У изголовья стоит тумбочка, накрытая хрустящей салфеткой, на ней ждет меня кем-то заботливо приготовленный лист почтовой бумаги и половинка зеленого химического карандаша. Я взял его и левой дрожащей, совсем непривычной к писанию рукой начертил прыгающими буквами: «Милая, родная, здравствуй!»
Больше ничего написать не смог. Засыпая, видел, что иду по степи и подставляю лицо солнцу. Оно радужно ласкает волнистую забуревшую пшеницу. В небе свечкой взвиваются, поют жаворонки, напоминая далекое детство, юность, родное Оренбуржье. Я вырос под крылышками этих веселых утренних птиц, навечно запомнил их рассветные песни и мягкую, теплую под босыми ногами землю, когда шагал за конем, рядом с бороной, прыгающей по вспаханным пластам. Я ведь был пахарь. А пахари всегда, когда нужно, становились воинами. И вот я, раненый воин, воскресший из мертвых, положив голову на подушку, засыпал под тихие напевы жаворонка и нежные слова песни: «А вечер опять хороший такой, что песен не петь нам нельзя...»
Ялта, 1966 г.— Москва, 1976 г.
Байрам — праздник (татарск.).
Суляшь биткан — разговор окончен (татарок.).