Иван Сергеич вошел с улицы снова, за последними мешками.
— Пойдемте, пойдемте, мама! — торопила Антонина, подталкивая мать к порогу.
— Погоди, что ж так-то… Присядем давай хоть…
— Ну, давайте присядем, давайте… — не переча, Антонина подвинула матери табуретку. Мать руками нащупала ее, опустилась.
— И ты садись.
— И я сяду. Села уже.
Антонина опустилась на другую табуретку, напротив матери.
Внутренность дома, без фотографий на стенах, без перин и подушек на кроватях, без половины посуды на лавке возле печи, с открытой и оставленной так укладкой, откуда мать доставала одежду и дорогие ей, бережно хранимые вещицы, с которыми не хотела расстаться: клубочек пряжи, ссученной еще в детстве своем, первое свое учение ремеслу, расшитые холстинные полотенца, тоже свое первое, девичье еще, учение, ленты и бусы от свадебного своего наряда — память о торжестве, как с Антонининым отцом они в церкви венчались в молодые свои годы, — внутренность дома, никогда не смотревшаяся так опустело, так чуждо для глаз, была уже какой-то как не своей, будто уже отнятой у них, хотя они находились еще здесь. Антонина с матерью были уже изгнанниками в своем доме, лишенными на него права той злой грабительской силой, злой грабительской волей, что приближались к Гороховке и даже на расстоянии, но уже наложили на нее свою власть, уже как бы незримо владели ею. Чувство это ножом резало сердце, и хорошо, что мать не видела своей хаты, ее скорбного, горького вида внутри, а то б ей совсем тяжко стало в эту минуту.
Ей и так было тяжко. Слезы беззвучно лились у нее из мертвых глаз, капали ей на плащ, на сухие старческие руки, которыми она отирала щеки. Только в большом горе плакала она вот так — без голоса, без причитаний, совсем убито, безудержно, неутешимо. Так вот плакала она по отцу, когда случилась его смерть, когда лежал он перед колхозным правлением в дощатом гробу на двух табуретках, а кругом стоял весь местный люд, прощаясь, прежде чем нести гроб на полотенцах на деревенский погост, так вот плакала она в первый день войны, когда ее объявили, по своим деревенским и всем тем солдатам, что будут побиты на ней и чьи дети останутся сиротами, а жены вдовами, а матери — одинокими неутешными старухами…
— Мама, мама, ну, будет, будет… — тихо говорила Антонина.
— И отец твой тут родился, и ты тут родилась… — всхлипывая, сказала мать.
Слезы тоже катились у Антонины по щекам. Она морщилась, кривила лицо, стараясь их унять, стараясь не всхлипнуть, чтоб не услышала мать, а то б она разрыдалась еще пуще, и тогда б обе они разрыдались уже совсем неудержимо и надолго.
— Ничего дому не сделается, как стоял, так и будет стоять, — успокаивая мать, говорила Антонина. — Вернетесь, и так же все опять будет, и Пеструху приведем…
— Нет уж… — как бы заглядывая куда-то вперед, в то, что уже было открыто ей, незрячей, ее старыми годами, накопленной мудростью, ощущениями ее сердца, говорила горестно мать. — Так уж не будет. Не воротиться мне сюда боле. И не с отцом рядом косточки мои положат… Одного только и хотела я для себя, чтоб рядом. Не судьба, значит…
Обоз терпеливо стоял на улице — четырнадцать подвод с грузной кладью, умотанной веревками, с коровами, козами, привязанными с боков и назади каждой подводы. Повизгивали поросята, дергаясь в мешках, кудахтали куры в плетеных кошелках, просовывали свои головы сквозь прутья. Антонина просила женщин не брать мелкую живность, но как было послушаться, как кинуть? Да и в дороге — провиант. Как знать, коротка иль долга она будет, не пирогами, чай, встретят на другой земле, пол-России сейчас на восток кочует, свой запас — никогда не лишний…
Антонина как в полусне посадила мать на подводу, обняла, расцеловалась с нею. Мать крестила ее щепотью, мелкими крестиками; никогда не была она богомольной, в церковь не ходила с двадцатого года, а тут — вспомнила…
Кошка жалобно пищала на земле, у ног Антонины. Это была их кошка, грязно-серая, только с половиной хвоста, конец его она отморозила зимой.
— Гляди-ка, кошка-то как за хозяйкой убивается! — показывали друг другу в толпе, что шла с обозом провожать его.
— Понимает, значит.
— Чувствует!
— Кошку бы взяли, Петровна, места много не займет, все ж таки живая душа, вон как плачет…
Антонина схватила кошку, сунула матери в руки. Верно, своя, домашняя животина, все матери не так одиноко, пусто будет…
Обоз пошел, заскрипев вихляющимися колесами, сухим деревом тележных остовов, забренчав, зазвякав, как все уже прошедшие через Гороховку обозы, подвязанными ведерками, удилами, с лошадиным храпом и фырканьем, глухим стуком кованых копыт по убитой земле, мелкой дробной трусцой коз и овец, бегущих рядом с телегами.
Читать дальше