Посчастливилось без приключений переехать речку Вяча, которую у нас границей называют, миновать Паперню. Там гарнизон стоит. Гадкий такой, со службистами, которые придираются ко всему. Но проехали и его. Вдалеке уже Минск показался. И тут нас остановили. Не знаю, откуда и взялись. Человек шесть. Ну пусть бы немцы или папернские службисты. Для них хоть документы что-нибудь значат. С ними и побалясничать можно. А тут наши бобики, если судить по говору, из Западной. Им, что я немка, даже в радость. В новинку показать себя при таких обстоятельствах. Какой холуй откажется безнаказанно поизмываться над тем, кто напоминает ему хозяина? Нет таких холуев. Приказали мне с возницей слезть с саней и отойти на шаг. Перетрясли сани, выбрали яйца из корзин, высыпали мякину на снег и, понятно, увидели листовки.
У меня еще тлела вера в свои чары.
— Хо-хо! — начала я.
Но они свалили меня с ног и принялись бить. Особенно усердствовал один — верткий, губы ниточкой. Он меня и ударил первый. Обыскав сидящую на снегу, заставил разуться. Собрался даже чулки порвать, но не смог — они у меня шерстяные были, — тогда ткнул мне ими в лицо и швырнул в сугроб. И все с растянутыми губами, с усмешкой: знай, сука, наших! А потом связал мне и вознице руки пояском и погнал перед собой. А остальные обсели наши сани, свистнули лошади в ухо и помчались в Паперню, как на праздник.
Жан как-то предупреждал меня: если придется туго, самое важное — не потворствуй своей слабости. Потому что если уступишь ей в малом, уступишь и в большом. Решительность созревает в человеке последовательно, как и убежденность. Первое слово тут — звук, поданный камертоном.
Но случилось так, что у меня, как на беду, никто и не спрашивал ни о чем. Не принуждал ни хитрить, ни признаваться. Меня просто избили. Затем терли снегом лицо, виски. Потом связали руки и повели, растрепанную, незастегнутую, в ботинках на босу ногу, и я только и думала, как бы застегнуться да завязать на ботинках шнурки, на которые при каждом шаге наступала… Понимаете, меня лишили необходимости защищаться. Я очутилась во власти слепой силы. Она ненавидела меня, изобличала и вела на уничтожение. Что я могла сделать? Начать снова кокетничать или просить, чтобы смилостивились? Попробовать подкупить? Пригрозить будущей расплатой? Ну, что? Я же знала: все это попусту, зря, — и, кроме обреченности да холода, ничего не ощущала, и если что видела, то разве слепую, бескрайнюю белизну. Один снег. Снег, снег! Под ногами, вокруг, впереди…
В СД меня допрашивал сам Фройлик. Не то что допрашивал, нет. Я даже не знаю, как и сказать… Я было заговорила с ним по-немецки, но он только сощурился, брезгуя произнести в ответ слово, одними губами и взглядом показал подручным в мою сторону. Он, как казалось, презирал меня и насквозь видел!
В темном, вонючем застенке с меня сорвали одежду. В нижней рубашке посадили на какое-то кресло с подведенными разноцветными проводами. И опять, видя, как ловко, натренированно берут мои руки и ноги в зажимы, я ужаснулась от безнадежности и стыда, от сознания тщетности что-либо изменить тут: задача и у этих палачей оставалась та же самая — истерзать, уничтожить меня. Правда, прибавилось еще одно — желание опозорить, надругаться, как над блудной немкой.
Когда меня отлили водой, то опять повели к Фройлику. И снова он не словами, а гримасой приказал сорвать с меня рубашку и бить, меняя плети. Они у них, видите ли, разные — резиновые, сплетенные из проволоки, ременные, со свинчаткой на конце…
Назавтра все повторилось. Меня опять били. Делали перекур и снова били. Только я уже знала, что записки, адресованной Жану, в моем носовом платке нет. Это испугало меня как бы наново. Насчет листовок я еще могла наплести самого разного — нашла, дескать, и несла в город похвалиться… А что придумаешь сказать о записке? Ее, разумеется, следовало передать. Кому? Когда? Где? Во мне закипела глухая обида. Какая глупость! Какое равнодушие! Не потому ли это, что и в лесу я не совсем своя? Зачем было со мною посылать несуразную писульку? Разве я не могла сказать о злосчастных патронах устно? Хорошо им там…
Но и на этот раз Фройлик, который в моих глазах вырастал в злого духа, не требовал от меня признания. Напротив. Прежде чем заговорить со мной, он распорядился запихнуть мне в рот кляп. Я понимаю теперь: он не хотел, чтобы я начала выкручиваться, настаивать на своем, чтобы я ожесточилась. Это правда, оказывается: первое слово — само по себе сила.
Читать дальше