— Это вам за Хатынь. Задаток.
Одиноко прозвучал этот голос. Но, судя по тому, как одни деловито осматривали свое оружие, а другие спокойно взирали на пожарище, — по всему чувствовалось, что люди одобрили сказанное.
Тут, когда задание было выполнено, на Григория вдруг нахлынула необычайная тоска по деду Потапу. И, взяв с собой только товарища Артура, он строго-настрого наказал старшему группы идти прямехонько в партизанский лагерь и обо всем доложить лично Каргину, а сам свернул на известную ему еле угадывающуюся тропочку, укрытую снегом, не тронутым ни человеком, ни зверем.
Григорий не считал себя обязанным лично идти к Каргину с докладом: задание выполнено, потерь группа не имеет, значит, не выговаривать, а хвалить Иван станет. Конечно, любому человеку всегда приятно, когда ему теплые слова говорят, но лично он и без этого выживет.
Так рассуждал Григорий, оправдывая свой поступок. На самом же деле идти к деду Потапу его заставляли и чувство зависти к семейному счастью Каргина, и обида на Марию за то, что она пренебрегла им, Григорием. Ни одним словом или жестом и никому он не выдал этих своих чувств. Но ведь есть они. От себя самого их не спрячешь.
Вот и бежал к деду Потапу, бежал в его избушку, где было передумано о многом, бежал, надеясь хоть на сутки избавиться от постоянных мук.
За эти месяцы, что он не бывал здесь, избушка деда Потапа будто сгорбилась, будто в землю ушла на несколько десятков сантиметров. Или виноваты сугробы, подпиравшие ее бревенчатые стены? Эти сугробы были настолько велики, что казалось: только встань на гребень любого из них — сразу до трубы дотянешься.
А вот деда Потапа время, казалось, нисколечко не коснулось! Он по-прежнему быстро и ловко засновал по своей единственной горнице-кухне, и скоро на выскобленных добела досках стола появилось все, чем он был богат. Сели за стол Григорий с товарищем Артуром, уселись на ту самую широкую лавку, на которой раньше так любил лежать Григорий, дед Потап вдруг сказал, повернув голову к полатям:
— Слезай, Лексей, вечерять станем.
Чернота над полатями ответила старческим покашливанием, а еще немного погодя, старательно нащупывая ногами каждую ступеньку невысокой лесенки, на пол спустился тот человек, о присутствии которого здесь даже не подозревали Григорий с товарищем Артуром. Был он в годах, морщинист и одет — самому неудачливому нищему впору. Не сказав ни слова, он перекрестился на передний угол, где у деда Потапа висела икона, настолько почерневшая от времени и копоти, осевшей на нее за многие годы, настолько засиженная мухами, что невозможно было определить, мужики ли, бабы ли на ней изображены. Лишь после этого он поясно поклонился Григорию и товарищу Артуру и бочком, бочком не подошел, а скользнул к столу, присел у самого дальнего его краешка.
Лучина, лениво потрескивающая над лоханью с водой, была не способна дать достаточно света, и Григорий, как ни старался, не мог толком разглядеть Алексея, но все равно ему упорно казалось, что они где-то уже встречались. А вот когда? При каких обстоятельствах?
Как ни напрягал память, она оставалась немой. Тогда он спросил у деда Потапа:
— А это кто такой? Каким ветром его к тебе занесло?
— Второй день живет. Говорит, раб божий, от войны хоронится.
Дед Потап сказал это так, словно не только осуждал, но и презирал Алексея за эту жизненную позицию.
— Все мы рабы боговы, — елейным голосом и многозначительно изрек Алексей, вскинул глаза на икону и перекрестился, пожевав почти бескровными губами.
И этот голос, сам вползающий тебе в душу, подхлестнул память, и она поспешила с подсказкой: почти три года назад они, пытаясь вырваться из окружения, случайно набрели на домик в три окна, одиноко лепившийся к болоту; в той хибарке и жил, вроде бы — коротал свой век, этот раб божий Алексей; сначала он призывал побросать оружие в болото, не перечить своей судьбе, а потом, когда они дружно отвергли его предложение, зло обругал их…
Вида не подал Григорий, что узнал его. Только пристальнее, чем раньше, даже придирчиво стал разглядывать, взвешивать каждое его движение. И заметил внутреннюю сытость этого человека; да, он, как и другие, вроде бы и старательно работал ложкой, но гороховую похлебку ел явно без всякой охоты; иными словами, не было в его поведении того, что свойственно изголодавшемуся, настрадавшемуся человеку.
Убрал дед Потап на шесток пустые миски, бросил на стол кисет. Тут Григорий и сказал, словно выстрелил:
Читать дальше