Ни с того ни с сего всплывет перед глазами: противотанковый ров, забитый телами расстрелянных. Один на другом, переплетясь, будто спрессованные теснотой, жуткие в своей обнаженности женские трупы и детские, а у стариков на щеках седая щетина. Ров был едва присыпан землей, весенней талой водой ее смыло, и из рва торчали головы, руки, ноги тех, что еще недавно были живыми людьми. Иногда снится, а то и словно видится наяву: снайперша Люба лежит у блиндажа, по горло укрытая плащ-палаткой, глаза, лоб, волосы в засохшей крови, а в черной дырочке в переносье крови нет — одна чернота. Или это забыть бы: на балконе висят повешенные белорусские партизаны — два парня и девушка, — в телогрейках, но разутые, глаза вылезли из орбит, вывален синий, распухший язык. Неплохо бы забыть и такое: «тигр» утюжит поле, надвигается на Крюкова, у солдата перебиты ноги, он не может отползти в укрытие, а Макеев из своего окопчика не может ему помочь, только противотанковая артиллерия может помочь, но снаряды бьют мимо, и фашистский танк наезжает на Севу Крюкова… Да, многим не смог помочь Макеев. И, возможно, не нужно забывать того, что вспоминается или видится во сне? Наверное, память сопутствует совести: питая воспоминаниями, не дает ей уснуть, совести. Следовательно, ничего не надо забывать. Как бы тяжело это ни давалось.
Еловая ветка под плащ-палаткой колола спину, руки под затылком затекли, но Макееву не хотелось менять положения. Казалось, смени он позу — сменятся и мысли. А ему нужно додумать об этом до конца. О памяти и совести, и вообще о том, как жить. Точнее, как прожить то, что ему отпущено судьбой. Это может быть и полвека, может быть и полдня. Ну, наверное, тут подход разный: если долгая жизнь, то еще можно повернуть себя и так и этак, если совсем короткая — призадумаешься всерьез. Брать от нее. от жизни, все, что успеешь? Ведь на том свете не поживешь, а на этом мало что видел. Дать себе поблажку, отпустить тормоза? Нет, на это он не пойдет. Облачиться в броню правил и ограничений? Как пишут в армейских газетах, «живи по уставу — завоюешь честь и славу». Вряд ли он и на это способен, хоть и стремится к этому. Жизнь не вместишь в уставы и инструкции. Словом, живи, как подсказывает совесть. А ее питает память, воспоминаниями питает…
Макеев смотрел вверх: у вершины конуса ветки были набросаны жидковато и брезжил свет. Макеев вглядывался в этот свет, ждал, что он усилится и озарит что-то, недоступное покамест глазу. Но свет брезжил по-прежнему, не усиливаясь, и Макеев устало вздохнул. Да, он устал. И болезнь сказывается, и марш дает о себе знать, и еще есть некая первичная причина, имя которой война. Уже два года он на войне, двигаясь по маршруту, с коего не свернуть: фронт — госпиталь — фронт. Впрочем, можно свернуть: к могиле. Скинуть бы эту усталость, передохнуть. Каким только образом? Захотеть, напрячь волю, приказать себе?
В соседнем шалаше взрыв хохота, как взрыв гранаты — внезапный, оглушительный, от него шалаш может развалиться. Отхохотав, голоса забубнили. Макеев поморщился и перевернулся на живот, и ветки еще острей кольнули в грудь, в подбрюшье.
Развеселые соседи разбудили Евстафьева и Ткачука, дремавших в одном шалаше с Макеевым. Старикан завозился, закряхтел, закашлялся. Ткачук зевнул, сказал:
— Бухтишь, как чахоточный. И чего таких берут на войну?
Евстафьев, не обижаясь, ответил:
— Стало быть, пригодился, коли мобилизовали. Воюю. Не хуже иных прочих. А что кашляю — извиняй, курю сызмальства, легкие продымлены…
— То-то что продымлены! А мне за тебя пулемет переть… Сидел бы в тылу, на печке, со старухой своей.
— Сидеть в тылу не дозволила бы совесть. Не мобилизовали бы, добровольно пошел, понял?
— Как не понять! Патриот…
— Патриот. И не скалься, не злобствуй, зазря себе кровь портишь.
— Бачьте, люди добрые, как он радеет за меня! А когда пулемет тащить заставили, так тут он не беспокоился о моем драгоценном здоровье.
— Я бы и сам нес, да лейтенант приказал.
— Не оправдывайся!
— Я не оправдываюсь, я пытаюсь растолковать тебе что к чему.
Они говорили вполголоса, чтобы не привлекать внимания Макеева, — Ткачук говорил с тягучей, ленивой злостью, Евстафьев тоже лениво, но спокойно, добродушно. Макеев прислушивался к их разговору, однако мешали стоны сержанта Друщенкова. Часто стонет во сне Харитон Друщенков.
Помолчав, Ткачук сказал:
— Простачком прикидываешься, папаша.
— Никем я не прикидываюсь, парень, — ответил Евстафьев, тоже помолчав. — Какой есть, такой и есть.
Читать дальше