А он, Иван Лыков, пошел по нелегким дорогам войны, пошел вместе со всеми, как солдат, терпя общие трудности и беды, находясь под постоянным прицелом смерти, потому что пуля и осколок слепы, им все равно, кого они калечат и бьют, строевого солдата или военного врача. И хотя осколки касались его легко, а пули и вовсе миновали, не избежал Иван Лыков горькой солдатской участи. Пожалуй, самой горькой и самой несчастной. В сентябре сорок первого в белорусских лесах, при выходе из окружения, накрыло его взрывной волной, забросало землей, как покойника. Уж лучше бы так и оставило в родимой землице. Так нет, кто-то откопал его, вынес, и очутился он в лагере военнопленных, под открытым небом, за колючей проволокой.
Не забыть ему вовек ни этой колючей проволоки, ни этого проклятого лагеря. Не дай бог кому-нибудь лежать на родной земле в загоне и видеть все вокруг через колючую проволоку. И не сметь ее перейти, даже приблизиться не сметь. Правда, фашисты тогда не очень-то заботились об охране, верили в свою скорую победу.
А Иван Лыков верил в свою победу. И бежал из-под колючки. Их было две группы. Они спорили, куда идти. В лесок, что поближе, или через речонку и болото к лесам, что значительно дальше? Иван с товарищами выбрали дальний маршрут, вторая группа — ближний. Вторую группу накрыли: собаки пронюхали след. Группе Ивана удалось скрыться — помогли речка и болото, поглотили запахи.
И опять повезло. Напали на партизан. Это еще не был отряд в теперешнем понимании. Это была группа советских людей, с оружием и без оружия готовых сражаться с захватчиками. Чуть позже организовался отряд — бригада во главе с батей. Иван Лыков, как и положено, стал врачом бригады, а при необходимости и рядовым бойцом, пулеметчиком, минером, в зависимости от обстановки и потребности.
Со временем они кое-что раздобыли из инструментов и медикаментов. И он мог оперировать, спасать людей.
Обо всем не вспомнишь. Но запах болота, вечную сырость, вечное чавканье воды и грязи под ногами, вечный озноб, что пробегал мурашками по всему телу, — этих ощущений ему не забыть никогда.
Ивану Лыкову везло. И тут, в партизанской бригаде, его не задели ни пули, ни осколки, ни болезнь. Везло настолько, что весной сорок третьего ему разрешили вылететь с ранеными на Большую землю. И оставили здесь, послав взамен целую группу медицинских работников.
А дальше, как водится, положенная проверка. И снова везение: перед отправкой на фронт отпуск на семь суток. Родных навестить.
Где они? Живы ли? Иван ничего о них не знал, так как более полутора лет ни сам не писал, ни весточки из дому не имел.
На всякий случай дал телеграмму: «Буду такого-то. Поезд такой-то».
Встретили его мать и Лопоухий мальчишка с круглыми глазами. Мать вцепилась в Ивана поначалу, подрожала на его плече, а потом пришла в себя, до самого дома рассказывала о судьбе Лыковской улицы. «Отец болен. Надорвался. Рук-то мало. А он знаешь какой. А так почти что в каждом дому похоронки… И на тебя приходила бумага с печатью».
Вечером лопоухий мальчишка — его Гришутка — шептал перед сном: «А я все одно не верил, что тебя убили. Тебя ни одна пуля не убьет. Я заговор такой сделал».
Обо всем говорили, об одном умолчали в доме Лыковых — о Лизавете. Только старая бабушка Феня не выдержала и без упрека, скорее с сожалением, сообщила:
— От греха-то не смогла уйти. Что уж там, господи, — и перекрестилась истово.
На следующее утро спозаранку отправился Иван пешком в соседнее село Зырянку, где и врачевала его жена Елизавета Тихоновна, стало быть, Лыкова. Узнал он, где изба ее, увидел через окно ее в больничке, а входить не решался, все уравновешивал свое состояние. К горлу комом подступала обида, и злость пальцы сводила. Мыслью понимал: «Трудно одной. Еще жить охота. Тем паче на меня похоронка пришла». А сердцем не хотел мириться с этой мыслью, не мог.
Сидел в кустах на огороде, курил.
Иван дождался вечера, когда Елизавета Тихоновна вернулась домой окончательно (до этого четырежды забегала она в избу на короткое время). Не докурив последней самокрутки, шагнул за ворота. У крыльца долго вытирал ноги (хотя было сухо на дворе), стараясь унять озноб, напавший на него. Никогда в жизни его так не било.
Дальнейшее плохо помнит. Шагнул в дом через порог, увидел ее испуганные, дикие глаза, уставленные на него, как ствол пистолета, завиток-колокольчик над ухом. Он запомнил, что колокольчик этот стал седым, и не поразился, потому что сразу же боковым зрением заметил чужую фуражку на гвоздике. Бросился к жене, крикнул: «Что же, что же это ты наделала?!» Схватил ее, начал душить, не помня себя. И задушил бы, наверное, да в последний момент за занавеской заплакал ребенок.
Читать дальше