Нежность нахлынула на Ивана, он осторожно, будто братишку или сестренку, взял малыша с окоченевшей груди матери, укутал в одеяло, которое бесцеремонно сдернул с умершей, прижал к груди неумело, но надежно, как раньше нашивал дрова, и вдруг остановился в полной растерянности: а теперь что делать с этой находкой?
Ночь только легла на землю. Тихая зимняя ночь, каких уже было и еще будет много. Щербатая луна равнодушно смотрела меж туч на израненный город, и от громад домов на заснеженную улицу легли густые тени. Ни одного человека не видно. Ни один огонек не мерцает в темных глазницах окон. Будто только и есть здесь живых — солдат Иван Белогрудов и его находка.
Или это кажется Ивану, но малышка все требовательнее, из последних сил пищит.
И тогда солдат Иван Белогрудов решительно поворачивает к родной батарее: там товарищи-други, там командир с комиссаром, они наверняка помогут. И Ивану, и человеку, который в такое тяжкое время начал жить.
Только войдя в землянку и осторожно положив на стол свою находку, Иван почувствовал, как затекли руки от этой легкой и очень дорогой ноши.
— Вот значит, принес, — только и сказал он, вытирая рукавом шинели пот, выступивший на лбу.
— А разрешите узнать, товарищ Белогрудов, что вы принесли? Если тряпки какие, мы этим не интересуемся. Может, у вас в одеяле заблудившийся поросенок? Хотя я, сугубо между нами, согласен даже на бобика, — как всегда балагуря, зачастил Прохор Сгиньбеда, лениво и вразвалку подходя к столу.
Но Иван не принял шутку, сказал сурово:
— Дите у меня.
Так сказал, что Прохор сразу посерьезнел, а товарищи повставали с нар, сгрудились вокруг стола.
Несколько секунд только и было слышно, как потрескивал фитиль в гильзе снаряда, а потом Кузьмич — старшина батареи — усомнился:
— А живое оно у тебя? Голоса-то не слыхать.
В это время из одеяла и раздался тот самый писк, который так взволновал Ивана там, на безлюдной улице.
И сразу осклабился в улыбке Прохор, радостно заговорили другие, а Кузьмич приказал:
— Печку. И живо!
Будто из землянки враз пикировали сто «лапотников», так стремительно вылетели из нее все. Кроме Ивана Белогрудова. В нем зарождалось какое-то неизвестное ему ранее чувство, которое остановило его около стола и заставило ревниво следить за желтыми от махорки пальцами старшины. Они, эти пальцы, сейчас осторожно разбирались в складках байкового одеяла.
Наконец показалось и личико ребенка. Оно было маленькое, казалось с кулак, не больше. И все изрезанное морщинами.
— Парень, — ворчливо, но с удовольствием сказал старшина. — Ишь, как брови свел! Девки, они так не могут.
Иван не осмелился спорить: это был первый грудной ребенок, которого ему на руках держать довелось.
А Кузьмич деловито уже засеменил в свой угол, грозно предупредив Ивана:
— Приглядывай за ним. Чтобы не скатился.
Малыш и не думал катиться. Он только пищал, кривя беззубый ротик.
Да и смог ли бы он скатиться, этот будущий человек, который со дня рождения, похоже, еще не едал досыта?
Кузьмич вернулся к столу с кусочком хлеба. С маленьким кусочком хлеба, который, скорее всего, берег на ужин.
Искрошив хлеб в кружку с теплой водой, он достал из кармана чистую тряпицу, сдул с нее табачные крошки.
— Сейчас, орелик, мы тебя накормим, потерпи малость… И брось ты эту бабью привычку реветь. Мужику материться положено. Хотя рано тебе и это, — ворчал он, собирая в тряпицу намокший хлеб. — Вот «ненька» и готова, — закончил он, сунув в рот мальчонки тряпицу с хлебом.
Писк мгновенно оборвался. Мальчонка так яростно сосал тряпицу, что щеки его напоминали втянутые внутрь воронки.
Иван посмотрел на Кузьмича. Тот понял его и ответил до страшного спокойно:
— Изголодался.
А дверь землянки хлопает, хлопает. Это возвращаются товарищи. С топливом в городе очень плохо, грабеж брошенных квартир строжайше запрещен, но сейчас каждый несет что-то. А Прохор приволок почти метровый огрызок телеграфного столба.
— Ты уж, Кузьмич, когда получишь, за эту щепочку отдай из нашей пайки прожектористам осьминку махорки, — только и сказал он.
И Кузьмич, тот самый Кузьмич, который за самую малую крупицу батарейного добра, казалось, был готов удавиться, сегодня смолчал. Будто не расслышал слов Прохора. Но и тот, и другие по лицу Кузьмича поняли, что махра будет обязательно отдана прожектористам.
Железная печурка-буржуйка раскалилась быстро, уже розовеют ее бока и по землянке плывет банное тепло. Сейчас бы только нежиться в такой благодати, но все толпятся у стола, смотрят на маленького человека, вцепившегося в тряпицу с хлебом беззубыми деснами. И молчат.
Читать дальше