«Астория» обладала одним громадным преимуществом. Тому, кто сдавал свой паёк в ее ресторан, дополнительно выдавали сверх положенной порции супа и кашицы, сваренных на чистой воде, конфету — роскошную черносливину в настоящем шоколаде! Из-за этого устроиться на питание в «Асторию» было почти невозможно. Элиасберг уносил конфету жене: он в гостинице не жил. Он всякий раз подолгу рассматривал конфету своими близорукими глазами и нежно взвешивал ее на ладони, но я ни разу не видел, чтобы он даже развернул ее. Ни разу!
Я останавливался в «Астории», когда по делам приезжал с фронта в Ленинград. И однажды с грустью рассказал в присутствии Элиасберга и артиста Тенина, что зашел в букинистическую лавку на Литейном и увидел редкость, за которой охотился в Москве несколько лет: полного «Рокамболя» Понсон дю Террайля. В идеальном состоянии! И всего за восемьсот рублей!
Тенин, ярый книжник, живо заинтересовался:
— Ну? Купили, конечно?
Мне было очень грустно признаться, что нет. Куда мне с ним на фронт: все-таки десятки томов! Будь я ленинградцем, имей тут постоянное жилье — тогда другое дело…
Тенин вздохнул:
— Жаль… А я-то обрадовался… Это ведь мой «Рокамболь», это я его на комиссию сдал…
Анекдоты мне было рассказывать приятней. Петров понял меня и перестал настаивать, чтобы я ему говорил о чем-то более серьезном.
Правда, и анекдоты были не из веселых.
Я рассказал Петрову о забаве постояльцев «Астории».
— Иногда, когда чувство голода становилось совсем непереносимым…
Петров прервал меня:
— Слушайте, а, наверно, это очень постыдное чувство, когда забирает человека целиком и превращает его в животное, способное думать только о брюхе? Да?
Я согласился:
— К сожалению, бывает и так. Да.
— Но я вас прервал, — извинился Петров. — Так вы остановились на том, что когда чувство голода становилось совсем уж непереносимым…
— Да. Тогда мы начинали играть в страшную игру: придумывать, кто какой ужин заказал бы. И обед. И завтрак. Со всеми подробностями, каждую деталь — отдельно; на холодной или подогретой тарелке положено подавать выбранное блюдо; и какой к нему соус идет: белый сметанный, или томатный с перчиком, или гранатовый сок; и как должно быть изжарено мясо: до какого цвета и целым куском или ломтями; и баранина ли это будет, вымоченная в молоке; или говядина, филе, в вине; и в каком именно вине; или, может быть, дичь…
— Это же садизм — подвергать себя таким пыткам! — закричал Петров. — Преступление!
Он был, разумеется, прав. Но разве мы сами там, в Ленинграде, не знали этого? Не знали, что такая игра — малодушие? Знали. Однако Петров подумал, что она нас забирала целиком, а вот в этом он ошибся. Мы даже вовсе прекратили ее после одного эпизода — я, во всяком случае, что-то не помнил, чтобы мы после него затевали ее хоть раз. И я рассказал Петрову об этом. Вероятно, в оправдание.
Вернулась как-то с шедшего в воинском клубе выездного спектакля актриса Сухаревская и, попеременно останавливаясь своим удивленным взглядом на каждом из нас в отдельности, словно в нас ища объяснений, что же такое там произошло, рассказала следующую историю.
В этом спектакле ей приходилось играть в легком газовом платье. Температура в зрительном зале стояла минусовая, даже грим не способен был скрыть того, как белели нос, щеки, подбородок, уши. Когда по ходу действия ей следовало приникнуть лицом к плечу партнера, она никак не могла оторваться: все потихоньку терлась о его плечо носом и подбородком…
В антракте к ней в уборную постучался какой-то капитан и протянул ломоть хлеба и меховой офицерский жилет, видимо снятый с себя.
— Лидия Павловна, — сказал он, — вы извините меня, мы с вами не знакомы… Но я вас знаю по сцене уже много лет и очень люблю. Прошу вас, наденьте жилет… Если хотите, я сам выйду к публике и объясню, чтобы никто на него не обращал внимания — ведь все и так понимают, каково вам играть…
Сухаревская съела пол-ломтя у него на глаза — он категорически настаивал на этом, боясь, что она отдаст хлеб кому-нибудь из близких, но жилет все же не надела: разрушился бы образ героини…
После этого капитанского ломтя хлеба мы как-то незаметно для самих себя перестали придумывать, какой бы выбрали ужин или завтрак…
Петров неожиданно спросил меня:
— Скажите, а почему вы принесли в «Огонек» только один рассказ «Ночь»?
— То есть как почему? Я вас не понимаю.
— Что ж тут непонятного: вы просто не захотели дать нам какие-нибудь другие ленинградские рассказы, или он у вас — единственный?
Читать дальше