Следующий перекресток загораживала баррикада из мешков и ящиков с песком. Перед нею из-под снега густо щетинились обрубками рельсов противотанковые ежи. Их раздвинули на ширину, чтобы могла проехать грузовая автомашина, в центре баррикады был тоже проделан проезд, а на большее, как видно, у сделавших это людей пока не было ни сил, ни времени, баррикаде предстояло еще долго загораживать улицу, как и другим таким же уличным баррикадам, спешно возведенным в июле сорок второго, в те часы, когда немецкие танки ворвались в город и камни мостовых захрустели у них под гусеницами…
Потянулась длинная ограда бывшего кадетского плаца из поперечных железных прутьев. Он был ровный и плоский, как доска для раскатки теста, и так обширен, что с середины казался бескрайним, ничем не ограниченным, ограда пропадала из глаз. Осенью сорок первого, когда немцы взяли Курск, Щигры, подошли на полтораста верст к городу и «юнкерсы» стали появляться даже днем, выскакивая над заводскими трубами, над крышами из низкого облачного неба, сбрасывая десяток-другой бомб и снова уходя в облачную пелену, на плацу поставили зенитные пушки с девчонками-зенитчицами в неуклюже-толстых шинелях, буро-зеленых касках. Издали они походили на толстенькие грибы боровички. Эти боровички копошились у орудий, у дальномеров и стреляли в «юнкерсы», пятная белое небо грифельно-темными клубочками снарядных разрывов. Был октябрь, все деревья на краю плаца и в соседнем Первомайском парке были в янтарно-желтой листве, шел мокрый снег, густо налипал на листья и от залпов зенитных пушек, сотрясавших воздух, срывался тяжелыми комьями…
Почему у меня осталась в глазах эта картина, молодые, тонкие, посаженные лишь год назад, будто горящие пламенем, стронцианово-желтые кленки за чугунной оградой, с приопущенными, отягощенными ветками, срывающиеся комья пухлого, кристаллического снега, их шорох по листьям, слышный между залпами, сквозь гулкие перекаты многократного городского эха? В один из этих дней я торопливо шел здесь же, мимо плаца, с каким-то делом, с каким – не помню, а первый ранний снег и клены – помню со всей отчетливостью… Очень уж прекрасны были в тот год все осенние краски и белое, что добавлял в общую картину медленно, мягко опускавшийся крупными хлопьями снег, и так было тогда тревожно, мучительно на сердце, и так разителен контраст, раздирающая душу несовместимость: левитановская, элегическая, славящая жизнь красота и грусть привядших цветников, парковых деревьев – и грубая, мрачная, безжалостная сила подошедшей почти вплотную войны, рвущие барабанные перепонки залпы, взрывы, «юнкерсы» в небе, смерть всему живому – в стонущем завывании их моторов, в черном, тупо обрубленном кресте их крыльев и фюзеляжа, возникающем с бредовой навязчивостью над обреченным городом…
Обогнув по двум сторонам квадратное поле плаца, я вышел на Проспект, к стенам огромного здания, где находилось управление железной дороги. Петровский сквер напротив выглядел голо: деревья обглоданы осколками, почти без ветвей, посередине – розоватый гранит, постамент памятника – пустой, сиротливый, ограбленный: бронзового Петра увезли немцы – переплавить на патронные гильзы.
Через улицу, справа от сквера, будто ослепшее, потерявшее глаза, зияло выбитыми окнами памятное мне здание. У его дверей на краю тротуара чернели две невысокие, круглые, конусом, гранитные тумбы. Они остались от прошлого еще века, их щадили все события, все вихри, проносившиеся за время их долгого существования, словно бы судьба выбрала их в немые свидетели, очевидцы Истории. Пережили они и гибель города. В здании помещались различные учреждения: адвокатура, суд, юридическая консультация, еще что-то, а как только началась война – весь низ занял штаб истребительного батальона, собранного из молодежи и пожилых, непризывного возраста горожан. В одной из комнат – с решетками на окнах – находилось оружие: винтовки в пирамидах, дегтяревские и даже станковые пулеметы – тяжелые тупорылые «максимы» на литых, чугунных колесах. Я тоже стал бойцом-истребителем по направлению райкома комсомола. В назначенный день и час наш взвод собирался в одной из комнат первого этажа, совершенно пустых, только с лавками вдоль стен, зашарканными множеством ног полами. Нам выдавали винтовки, мы крепили на поясных ремнях подсумки с патронами. Вот к этим черным гранитным тумбам на краю тротуара подъезжали полуторки, каждый раз – новые, с каких-нибудь городских предприятий; мы забирались в кузов; скамеек не было, стояли, держась друг за друга, а крайние – за борта, – и ехали, не зная, куда нас везут. Мы никогда не знали этого заранее, пока не прибывали на место: все совершалось в строжайшей тайне. Нас привозили, и тогда командир открывал нашу задачу: охранять в эту ночь мост или загородную водокачку или стоять на дорогах постами, проверять документы и груз у всех, кто идет и едет в сторону города. Или в этот раз нам поручалось прочесать леса, приречные пойменные заросли на случай – не затаились ли вражеские ракетчики, чтобы сигналить своим самолетам. Я смотрел на выгоревшее изнутри здание, и мне вспоминался тот тревожный холодок в груди, то дерзостное, отважное, веселое возбуждение, с которым мы забирались в грузовик, ехали, слушали командира, объяснявшего, задачу, расходились по постам или растягивались в цепь, с винтовками, наперевес входя в сырые, сумеречные лесные заросли. Это были уже не военные игры, которыми мы занимались в пионерских лагерях, на школьных занятиях по военному делу, это была уже настоящая война, и все было абсолютно всерьез: в руках у нас были винтовки с армейского склада, заряженные боевыми патронами, в кустах мог быть настоящий враг, оттуда, навстречу нам, могла вылететь смертоносная пуля, граната. Признаться вслух было нельзя, и мы друг от друга это скрывали, но, отправляясь на задание, каждый про себя, хоть мельком, все же думал: вернется ли он назад или эта ночь окажется последней?..
Читать дальше