Малой Аленке было годиков шесть, это была живая смешливая девочка, Серафимка очень любила ее — даже больше, чем брата с невесткой. И вот однажды, когда она купала в корытце маленькую, та вдруг говорит:
“А я знаю, почему папка вчера плакал”.
“Плакал?” — ужаснулась Серафимка, такого она и не подозревала даже.
“Плакал. Потому что он искривил линию”, — бодро проговорила малая, сидя в мыльной воде.
“Какую линию?”
“Ну, ту, ну, ту… Наверно, ту, что у дяди Петруся в портфеле”, — придумала племянница.
И Серафима сначала чуть успокоилась, а потом задумалась. Видать, все ж это была не та линия-линейка, которую носил в портфеле учитель рисования Петр Петрович, то была некая иная линия, когда из-за нее плакал взрослый мужчина, учитель, ее брат.
Она хотела расспросить обо всем Николая, да не решилась, брат по-прежнему был нервный, молчаливый, несколько раз, слышала она, в их комнатенке поднималась ссора с женой, но из-за чего — сколько Серафимка ни вслушивалась из кухни, понять не могла. “Принципиальность, уклон, искривление” — кого и куда — могла ли она разобраться с ее тремя классами?
Тогда же, помнит, как-то вечером в начале весны к ним заглянул Демидович с поллитровкой в кармане. Она собрала того-сего на стол и слышала, как они разговаривали, больше ругались, отчаянно, враждебно, и расстались поздно, в полночь, обозленный Николай даже не встал из-за стола проводить друга.
Больше Демидовича она у них не видела. Да вскоре вообще белый свет потеряла из виду, плакала целыми днями, а позже и совсем вернулась в свою утлую хатку на окраине Любашей. Это когда брата арестовали, а невестка Ядвига Ивановна через месяц отказалась от него на каком-то большом собрании и дома злобно сказала, чтобы Серафимка выбралась к Первомаю, ибо она, Ядвига Ивановна, не хочет иметь ничего общего ни с врагом народа, ни с его родней.
Уж сколько лет минуло с той весны, а все помнится, будто живое, и болит, будто это случилось вчера. Тяжело Серафимке уразуметь, кто тогда был прав, кто виноват, и в чем грех ее единственного брата; может, и правильно его посадили. Только очень больно ей прежде всего за невестку: уж, кажется, любил ее Николай, как только можно любить мужчине, бывало, чего-то сам не съест — все чтоб ей осталось. Какая копейка — ей на наряды, чтоб выглядела не хуже других. Этак же, глядя на него, относилась к невестке и она, Серафимка. Уважали в той семейке брата Ядвигу Ивановну пуще всех остальных. Даже больше, чем малую, которая всем несказанно нравилась, и спустя годы Серафимка, как вспоминала ее, так сразу и в слезы — от тоски по маленькой Аленке…
Демидович спал плохо, с вечера люто, надрывно кашлял, пока не согрелся под тулупчиком Серафимки. Среди ночи Серафимка напоила его отваром из трав, и он стал немного спокойнее, может, уснул крепче. А Серафимка так и не уснула до утра, все топила-нагревала грубку, чтобы было теплее хоть в запечье, правда, добиться этого в дырявой, как решето, хате было непросто. Затем варила картошку. Толочь ячмень ночью она не решилась, боясь потревожить гостя, и сидела перед грубкой, то подкладывая туда дрова, то сгребая в кучу угли.
Так проходила ночь, и едва занялось на зарю, она начала собирать узелок. Прежде налила в банку свежей воды, положила в меньший чугунок бульбы. На этот раз отсыпала из солонки в чистую тряпочку горсть соли, подумала: что бы еще взять с собою в траншею, чем угостить беднягу раненого? Лекарств, кроме трав, у нее не было никаких, но травы незрячему, похоже, не помогут. Демидович, кажется, спал, под утро почти не кашлял, и она затаилась, чтобы услышать его дыхание, по-прежнему частое и хриплое. Будить не стала, пускай спит. Может быть, никто его не потревожит, а она скоренько сбегает и вернется до завтрака — чуток бульбочки она оставила ему и себе в накрытом чугунке в грубке.
Во дворе, прежде чем выйти на улицу, постояла, вслушиваясь. Похолодевший за ночь ветер напористо дул с севера, но дождя не было. За оградой жалостно мяукал чей-то осиротелый кот, видно, соскучившись по человеку. На смрадном соседском пепелище ветер раздувал искры, и те низко летели над огородом в недалекий садик. Над полем уже светлело, и Серафимка бодренько потопала знакомой дорожкой вдоль картофельной нивы в поле.
Демидович уснул, должно быть, под утро, с вечера его то и дело сотрясал кашель; сколько он ни сдерживал его — все равно не отцеплялся, аж разрывалась грудь. Все же он постепенно согрелся — впервые за последние четыре ночи: видно, травы Серафимки имели какую-то силу.
Читать дальше