За время пребывания в тюрьме я научился узнавать каждую камеру, мимо которой проходил по коридору, привык различать скрип каждой решетки, лицо каждого тюремщика казалось мне знакомым очень давно.
Многие мои соотечественники оставили семьи и присоединились к отрядам гарибальдийцев, лишив своих близких покоя и сна. Но не такие «военные» служили в нашей тюрьме. Эти почтенные господа восседали на низеньких табуретках, к их поясным ремням были подвешены огромные ключи от камер, их береты лихо сдвинуты на затылок; они делали огромные усилия, чтобы не слышать стоны подвергавшихся пыткам… Но что удивительно, даже среди этих подонков попадались порядочные люди, которые нам помогали.
С помощью нескольких тюремных охранников почти каждую ночь мне удавалось заходить к товарищам в другие камеры, чтобы их ободрить, договориться с ними о том, что следует и чего не следует говорить на допросах.
Дежуривший у моей камеры надсмотрщик рассказал мне, что я опознан, и произнес несколько сочувственных, но совершенно бесполезных слов.
Я почти не сомневался, что с этого дня меня постигнет участь Бандьеры, Бьянки или Бертойи, которых избивали днем и ночью до полусмерти.
Размышления мои были внезапно прерваны далеким грохотом железных дверей, скрипом петель открываемой решетки и тяжелыми, неспешно приближающимися к моей камере шагами.
В камеру вошли двое чиновников и, сморщив нос от тяжелого, спертого воздуха, один из них торжественно прочитал приговор, смысл которого содержался в одном слове — «расстрел», — затем, изобразив на лице сострадание, вкрадчиво добавил:
— Впрочем, если вы назовете имена ваших сообщников, то вам будет подарена жизнь. Вы так молоды, и нам не хотелось бы, чтобы вы погибли настолько бессмысленно.
Я хрипло выдохнул:
— Нет!
Взбешенные тюремщики покинули камеру, объявив мне, что у меня есть сорок восемь часов, чтобы подумать.
В моих ушах все еще звучали предсмертные хрипы Бертойи, а перед глазами стоял Доригуцци, трактирщик из Фельтре. Его подвешивали за веревку, привязанную к поясу, и истязали на весу. Непрерывным мучениям подвергали и других товарищей. Я не мог понять, почему тюремщики не обращаются так же и со мной. Ведь они уверены в моей виновности, но ограничиваются лишь тем, что сообщают о предстоящей казни. Да еще предлагают мне спасти свою жизнь ценой измены.
Безусловно, положение мое было совсем невеселое, однако самым важным сейчас для меня был тот факт, что для расстрела приговоренного должны перевести в Больцано; не приходилось сомневаться, что на этот раз будет изменен обычный порядок, как это делалось для других заключенных.
Итак, необходимость моей перевозки и их надежда, что я выдам какие-нибудь важные данные, позволяли мне выиграть два дня, в течение которых можно попытаться хоть как-нибудь связаться с командованием в Беллуно. Я ведь тогда не знал, что товарищи уже готовят операцию по моему освобождению.
За последнее время я привык слышать разговоры о вынесении смертных приговоров и о пытках, поэтому при воспоминании о любой из казней, совершенных нацистами, я как бы отождествлял себя с теми, кому приходилось это испытывать; пытался представить себе, что чувствует человек в те последние мгновения.
Я чувствовал себя сейчас спокойным и даже ощущал внутри себя что-то напоминающее вызов судьбе; в конце концов я знал об опасностях, которым я подвергался, заранее. Меня огорчало, что теперь мне больше не придется участвовать в партизанских операциях и бороться с ненавистным фашизмом.
Досадно и то, что мне не дожить до его окончательного поражения. А в том, что оно наступит, я не сомневался.
Тюремный надзиратель, как это уже случалось и раньше, соблюдая величайшую осторожность, появился в камере лишь на минутку; он спрашивает о самочувствии, не нуждаюсь ли я в чем-нибудь, и предлагает мне сигарету. Подав ее, он зажигает спичку. Как и все заключенные, я испытываю необычайно сильное желание закурить — оно мучает нас постоянно, однако я медлю прикуривать. Проходит несколько секунд, и я решительно ломаю сигарету, табак крошится и падает на пол… Огрызком карандаша на бумажке от сигареты я пишу только три слова: «Меня приговорили к расстрелу».
Надзиратель дает мне коробок, и я прячу записку под спичками. Ему хорошо известно, что заключенных отводят на расстрел через сорок восемь часов, поэтому нет необходимости упрашивать его передать записку членам Комитета национального освобождения как можно скорее…
Читать дальше