Я работал, вслушиваясь в темноту. Обыкновенная весенняя тишина стояла над лесом и над болотом, нарушал ее только сонный крик какой-то птицы. А мне: эта тишина казалась нарочитой и зловещей. Немцы находились совсем близко. Я видел, как вспыхнул огонь зажигалки — прикурил солдат в боевом охранении. Неужели фрицы не замечают нас? Я даже ощущал в себе скованность, которая возникает, если знаешь, что за тобой наблюдает, следит кто-то невидимый, притаившийся.
Я обрадовался, когда тишина кончилась. За болотом протарахтел немецкий машиненгевер. Вероятно, дежурный пулеметчик дал очередь для острастки. Ее подхватил другой, третий, и так покатилось все дальше и дальше. С запозданием простучал пулемет чуть впереди и правей нас, в лесу. Наверно, задремал там фриц возле пулемета. Под этот треск я вздохнул полной грудью и даже для разрядки ругнулся шепотом на Ваню. Он отстал. Он ковырялся наверху, на гребне, а мы уже сползли в ложбинку, поближе к проволоке. И я не удивился, когда Попов жестом показал Ване занять место внизу, а сам полез на гребень. Правильно, Попов там скорее управится.
Не знаю, почему это случилось: может, заподозрил что-нибудь немец, может, снова была дежурная очередь, но впереди вдруг часто-часто запульсировали огоньки, со свистом, как птица крылом махнула, пронеслась пулеметная очередь. За ней — еще. Пули со странным вжиканьем стригли насыпь, впиваясь в нее. Я успел подумать: крупнокалиберный? Или бьет разрывными?
Третья очередь прошла где-то выше насыпи. И вновь стало тихо. Странная тишина после такого вихря смертоносных звуков. Я поднял голову. Справа Янгибаев, лежа на боку, вывинчивал взрыватель мины. Слева ворочался, сопел Ваня. А наверху, на гребне, — никакого движения.
Рассуждал я потом, а тогда просто почувствовал, понял — случилось несчастье. Полез наверх, к Попову, и увидел его руки, протянутые мне навстречу. Схватил их, потащил Попова к себе. Он грузно, мешком свалился возле меня. Лицо его стало таким белым, что в темноте будто светилось. Шинель на груди, на животе разодрана в клочья, залита кровью. Я не сразу разобрался, куда попало.
Несколько пуль рассекли, распороли Попову живот. Там все вывалилось, смешалось. Что-то булькало, резко, тошнотворно пахло кровью и нутряным теплом. Я знал, что такие раны не лечат. Наверно, знал и Попов. Он лежал, напряженно вытянувшись и сдерживая стоны. Чувствовалось, что силы оставляют его, что он вот-вот потеряет контроль над собой.
Пальцем он поманил меня ближе. Я почти коснулся ухом его губ, ощущая, с какой натугой дается ему каждое слово.
— Ложись... На меня ложись, — прохрипел он. — Рот заткни. Кричать буду...
И я лег. Лег на его лицо животом, раскинув полы шинели. Давая ему дышать, я ждал той секунды, когда надо будет закрыть ему рот. А что я мог еще сделать? Ведь впереди работали Янгибаев и Ваня. И на завале тоже работали наши люди: Семен Семеныч, другой Ваня и остальные бойцы. И если Попов застонет — нам крышка. Мы все ляжем здесь и сорвем намеченное наступление.
Попов тоже сознавал это. У него хватило сил дернуть меня, притянуть к себе. Я навалился на него всей тяжестью, слыша, как клокочет в горле его невырвавшийся крик боли. Вцепившись зубами в мою шинель, он напрягся судорожно, потом начал сжиматься, скрючиваться и вдруг расслабился и затих. Я приподнялся, давая ему дыхнуть. Но он не отпустил зубами шинель и весь потянулся за мной.
Это движение вызвало новый приступ боли, такой острый, что тело Попова начала бить крупная сильная дрожь. Он кричал молча, исступленно рвал зубами сукно, задыхаясь и корчась в конвульсиях. Потом расслаб. И снова конвульсия. И еще. Конвульсии становились все сильнее, а промежутки между ними короче.
Я будто слился с ним, я своим телом чувствовал его боль, и казалось, сам теряю рассудок, сам готов закричать от ужаса. Наверно, я не выдержал бы, оторвался бы от него. Но он, даже теряя сознание, не отпускал меня. Руки его стискивали меня мертвой хваткой. Все, что еще оставалось живого в нем, он подчинил одной цели — не закричать.
Последняя вспышка боли была самой короткой и самой страшной. Тело его от напряжения сделалось словно каменным. Потом дернулось и обмякло. И даже я почувствовал какое-то облегчение. Приподнялся, чтобы дать воздух, но Попов был мертв. Он лежал неподвижный, бесстрастный и успокоенный. А зубы его так впились в мою шинель, что пришлось финкой вырезать кусок сукна.
И все. Была ночь, была тишина. Далекая звездочка над горизонтом, красноватый огонек сигареты в немецкой траншее, колья проволочного заграждения. И мы. Только нас стало меньше.
Читать дальше