С Анджеем Голомбеком я заключил своего рода соглашение. Этот юноша — я хотел сказать: мужчина, ибо он уже стал мужчиной, — понял причины моего самоустранения и согласился осуществить мои потенциальные возможности. Если называть вещи своими именами, я заключил с Анджеем договор, как заключают договор с дьяволом, договор о моей душе. Я отдал ее Анджею и остался один с моим «отсутствием души», то есть с черствостью, неверием и неспособностью действовать. Вернее, это не отсутствие души, а крайняя душевная низость, тот порог, которого мне уже не переступить. И, может, именно благодаря этой констатации окончательного отказа от души меня переполняет радость, и все, что я переживаю в своем извечном одиночестве, представляется мне чем-то абсолютно совершенным. На моем термометре отмечено самое низкое деление, тридцать пять градусов, и именно этот столбик ртути, не поднявшийся (но способный подняться до сорока градусов), производит впечатление эстетического и этического совершенства.
Не могу себе представить, что, оставшись живым, ты не вернешься в Польшу. Любой разумный человек знает теперь, что будет и кто победит. Уже однажды, в младенчестве, ты терял свое состояние. Я помню, как дворовый человек Билинских привез тебя, завернутого в бурку. Удивительное это было зрелище, и я запомнил его на всю жизнь: ты был так трогательно мал, и я готов был полюбить тебя, как сына. Но не смейся — не полюбил. Столько вопросов занимало меня тогда и позднее, а главное, по многим причинам я чувствовал себя настолько выдохшимся, опустошенным до дна, словно раздавленным, что уже не мог жить просто и заниматься чем-либо всерьез, даже тобой. Тебя воспитывала мать, и, должен признаться, ты был ужасен. Я много говорил о тебе с твоей матерью, когда мы путешествовали вместе в Испанию, и это был один из страшных вопросов, тяготивших меня во время всей этой кошмарной поездки. Именно там я и увидел, как людям нравится убивать — даже своих любимых.
Если я пишу тебе, то, значит, действительно полагаю, что ты изменился. Ты не мог остаться тем маленьким Билинским, который рисует такие миленькие картиночки. Пейзажи ты никогда не рисовал, но получился бы у тебя военный пейзаж? Например, обычный лес, но чтобы чувствовалось, что в этом лесу совершено массовое убийство? Чтобы это был такой лес, как тут, под Коморовом. Или высокий дуб, но чтобы явствовало, что под этим дубом лежит мой убитый друг Янек Вевюрский, лучший из людей, которых я встречал на этой земле.
Я полагаю, что ты изменился. Ибо только изменившись, ты сможешь оценить то, что найдешь здесь: пепелище разбитой Польши. Польша сожжена и разбита или разбита и сожжена. И наверняка еще будет гореть. Это страшно и тяжело, но чтобы сюда вернуться, надо стать совсем другим человеком. Думаю, что ты полюбишь ее, как полюбил я. Не сразу, ибо тру дно полюбить этот конгломерат исторических нелепостей, кровопролитных эскапад, гениальных пастырей от поэзии, всегда желающих быть чем-то большим, нежели ремесленники, людей низких, скверных, лишенных размаха — нагромождение вещей не столько плохих или гнусных, сколько попросту отталкивающих. Особенно история. Но ведь история — это то, что мы преобразуем, даже прошлое преобразуем, и, может, тебе удастся так преобразить будущие времена, что и минувшее преобразится. Мы никогда не испытывали недостатка в людях, но и самые великие из них отличались подлостью. И к подлости примешивалась доза глупости, превышающая ту, которая необходима творческому человеку. А порой это была не глупость, а слепота, что гораздо хуже.
Дорогой Алек, ты все это преодолеешь, ибо ты знаешь, что такое Польша. Балы и охоты немногому тебя научили, но я знаю, что ты полюбишь, как полюбил я, самую суть польского духа. Когда я приехал сюда из Одессы, все показалось мне узким и мелкотравчатым, кроме твоей бабки и невзрачного паренька, который из-под лестницы на Брацкой ушел в ряды силезских повстанцев. Я знал, что силезское восстание — блеф. А он не знал. И, может, поэтому силезское восстание не было блефом, хоть там хватало и простачков и ловкачей. Но Янек Вевюрский свято верил. И я вдруг полюбил его. Это было нечто такое, что наполнило мою жизнь неожиданным содержанием.
Разумеется, тогда я не имел об этом представления. Я понял это теперь, когда Янек лежит в песке под дубом в Комарове, а мы ждем окончания войны, чтобы выкопать его из этого песка и «прилично» похоронить. (Разве можно совершить прилично этот страшный обряд?)
Читать дальше