Будто угадав его мысль, Максимов бодро говорит:
— «Юнкерсов» не будет, до ночи переправятся. А там и нам сам господь бог велел…
Лепешев смотрит на небо и только сейчас замечает, что солнце уже скатывается к горизонту, что воздух посвежел и на прогретую землю легли длинные тени. «Хорошо бы успели до темноты, а то — чем черт не шутит — вздумает немец предпринять ночную атаку — тогда мы слепые. В рукопашной нам не отбиться…» — тревожно соображает он. Одолеваемый новыми заботами, Лепешев тушит сигару.
Рано радовался Лепешев. Помрачнел лейтенант после обхода позиции. Из двадцати шести человек пополнения шесть были убиты и девять ранены. Потери среди пулеметчиков особенно огорчили. Семь раненых и четверо убитых. Один расчет разнесло прямым попаданием снаряда. Останки бойцов даже не стали откапывать из развороченного окопа. Нечего было откапывать.
Обходя траншеи, Лепешев останавливается у сгоревшего бронетранспортера, стараясь разглядеть, что осталось от отважного писаря, но ничего не обнаруживает. Разорвало тело бойца взрывами, а огонь довершил смертное дело.
Был человек, жил, чему-то радовался, чем-то огорчался, потом писал воинские бумаги и не гадал, не думал, что с доблестью уйдет из-под живого ясного неба, не оставив после себя ничего, кроме обгорелого железа и маленького клочка прокопченной, изрытой взрывами земли.
Другой писарь, лысоголовый полный мужчина, погиб, как погибают многие. Маленькое пулевое отверстие в виске — и нет человека. Но тело есть, и товарищи могут предать его земле с положенными воинскими почестями. А от этого ничего…
— Как его фамилия? — спрашивает Лепешев оставшегося в живых писаря.
— Петров. Петров Николай.
— А отчество?
— Хм… — Писарь озадаченно закатывает к розоватому небу маленькие зеленые глазки.
— Откуда он родом?
— Не знаю. Мы из разных отделов и мало говорили на эту тему. Кажется, он откуда-то с Волги…
— Эх вы, чернильные души! О товарище своем ничего не знаете! — сердится Лепешев.
Писарь, щуплый белобрысый человечек с острым носиком, виновато моргает куцыми белыми ресницами и жалко улыбается.
Лепешев жалеет о своей несдержанности. Напрасно сердился. Напрасно вспугнул в человеке, выдержавшем первый бой и вышедшем из него живым, торжественную радость победителя.
— Ладно. Бывает, — примирительно говорит лейтенант. — Всех не упомнишь, но стараться помнить надо.
— Буду помнить, товарищ лейтенант! — обрадованно вытягивается писарек.
Потом Лепешев долго стоит над телами погибших, сложенными в ряд за задней стеной конюшни. Многих из них лейтенант видел раз в жизни, да и то мельком, когда принимал пополнение. Кто они, что они — Лепешев не знает. Не знает лейтенант и того, как и в какую минуту они погибли. Он знает одно — они были стойкими воинами, и это главное. Может быть, через много лет после войны, разыскав нужную нить в воинских документах, явится к отставному полковнику Лепешеву жена или мать погибшего здесь бойца, явится и потребует: расскажите о последнем часе моего мужа или сына! И Лепешев, порывшись в отягченной боевыми событиями памяти, скажет: «Да. Помню. Он был стойким солдатом. Пусть знают об этом его дети, если они есть».
А вот двоих из лежащих Лепешев знает хорошо. Это его пулеметчики. С ними он отмерил немало километров военных дорог. Вот они, лежат рядом. Первый номер Скулацкий, и второй — Витя Сластунов. Лежат, иссеченные осколками вражьих мин. Лепешев прикрывает глаза, и они встают перед ним живыми: неунывающий балагур Скулацкий и застенчивый Витя.
Скулацкий, бывший крановщик ленинградского торгового порта, любил позубоскалить, посмеяться. Он всегда, в любой обстановке был таким, этот ленинградский нескладный парень. Длинный, сухопарый, с торчащими ежиком смоляными волосами, с оттопыренными большими ушами (врал: «Это от мичманки. Во время штормяги натянешь на уши…»). Много побасенок знал Скулацкий, но чаще всего любил рассказывать о своей красавице жене, которую он якобы отбил у какого-то флотского комиссара, много раз делавшего ей предложение.
Витя — туляк, единственный сын вдовца-железнодорожника. Он обожал стихи, сам пробовал писать, рассказывал об отце с такой восторженностью и обожанием, что можно было подумать, будто его родитель не обыкновенный паровозный машинист, а бог весть кто.
Бывало, на привалах, устав балагурить, Скулацкий ложился к костру и приказывал своему второму номеру!
Читать дальше