Кетлич вчера сказал: «Здесь пригодился бы Ор-От [40] Псевдоним польского поэта XIX века Артура Опмана — патриота, воспевавшего Варшаву.
, он чувствовал такие настроения, как патриотизм, сентиментальность, и отличил бы преждевременное отсутствие надежды…» Старые мелодии лились из пианино: «Песни о славе», «Летят уланы», «Звените, сабли». Только польский поэт мог написать такие слова, никто другой.
Увидела Кетлича. Он сидел одиноко у столика и, заметив ее, встал.
— Подверглась риску, — сказала Ева, присаживаясь. — Была возвышенной, сентиментальной и смелой.
— Значит, много всего наговорили вы им в министерстве иностранных дел…
— Вот именно! Закажите, пожалуйста, чего-нибудь покрепче. Очень хотелось вас здесь встретить. Нет, прошу вас, ничего не говорите. Этот город действует на меня отвратительно.
— Не только на вас.
— Возможно. Вместо того чтобы нагрубить и закрутить солидную интригу, я взяла и гордо-пренебрежительно ушла. Вела себя, представляете, как девушка от Ор-Ота.
Кетлич засмеялся.
— Вы вносите в нашу лондонскую жизнь неповторимые ценности.
— Только не этот стиль, полковник, больше не хочу ничего возвышенного, никакого подхалимства, приукрашивания действительности, вежливости…
— Прекрасно.
— Прошу еще один коньяк. Злюсь на себя — не сумела вытянуть из этого чиновника из МИДа ничего насчет Стефана. У вас есть связи в кабинете Верховного?
— Найдутся.
— Дорогой полковник… Радвана обязательно нужно вытянуть из России, если еще не поздно!
Кетлич внимательно в нее всматривался.
— Вы думаете о нем постоянно, вчера тоже…
— Поможете?
Полковник утвердительно кивнул. Ева засмеялась:
— Вы еще не заметили? Ведь я его люблю.
— Счастливый парень и… дурак. — Кетлич вздохнул. — Боже, какой дурак! Как могло случиться, — продолжал полковник, — что вы не сумели обвести его вокруг своего мизинца?
— Проиграла в конкурентной борьбе. Знаете, шутки в сторону. — Она говорила теперь серьезно. — Я действительно за него боюсь, мои предчувствия, к сожалению, чересчур часто сбываются… Может, написать Сикорскому?
Кетлич молчал. Не хотел говорить Еве, она должна знать сама, что такое письмо даже не дойдет до Верховного, в сети больших интриг такая маленькая интрижка…
— Знаю, — сказала Ева и потянулась к рюмке, — расклеилась, хотела быть нужной и поехала в Россию, думала помочь мужчине, которого любила, но он мною не интересовался.
— Жаль, — отозвался Кетлич, — что я не моложе.
— Я тоже уже не молода и не могу быть одинокой, чувствую, будто случилось непоправимое несчастье, оставляющее нас на пустой тропинке, на дороге в никуда. И мне все кажется, что эта война для нас никогда не кончится, что мы останемся здесь навсегда…
* * *
«Интересно, — подумал Рашеньский, — забрали ли мои записи? Мне, право, на это наплевать. Мою комнату в гостинице «Гранд», конечно, перетрясли, и теперь их переводчик, уже на русском языке, знакомится с моими тревожными мыслями, исканиями и домыслами. Найдут ли в них дополнительные обвинительные материалы? Пусть найдут… Также последнее, не отправленное письмо к Марте. «Это государство, — писал в нем, — одновременно захватывает меня и отталкивает». Они не в состоянии меня понять, не смогут понять колебаний между надеждой и отчаянием; теперь я ближе к отчаянию. Но могу уже думать. Почему меня неделю не допрашивают? Забыли? Нет, они никогда не забывают, это метод, — думают, пусть раскается в камере, но я имею лагерный стаж, и здесь мне даже хорошо — пока мороза нет, три шага от окна к двери, а я люблю прохаживаться. Иногда ночью во сне просыпаюсь от крика: мне кажется, Марта склоняется надо мной, и я кричу, потом вспоминаю, где нахожусь, и опять спокойно засыпаю. Меня не били, иногда даже думаю, как бы я себя вел — мне не в чем признаваться. Наивный! Не понимаю все ещё, о чем идет речь: может, создают какую-то легенду, а может, это элемент большой игры, а может, совпадение. Не знаю, выйду ли я отсюда. И записи делал ненужные: никогда на их основе не напишу книги. Могу сейчас создавать лишь сценарии исключительно для себя.
Однако захватывающее время: куда повернет история? На нескольких метрах пространства, с окном, до которого не могу достать, разыгрываются сцены драмы, жаль только, что статисту Рашеньскому выделена такая маленькая роль. А может, это и лучше? Отключаюсь, перестаю думать о Марте — мысли о ней мучительные, не сравнимые ни с чем другим. В лагерях, когда возвращался с лесопилки и задумывался, как долго еще протяну, когда умер Рышард Дороцкий и труп вывезли неизвестно куда (мы так и не узнали, где всех хоронили), думал: может, она вне опасности. Сейчас знаю — Марты больше нет.
Читать дальше