Он прервал свои занятия по национальной экономике в Пражском немецком университете и пошел добровольцем в армию. Желание отца, чтобы сын возглавил со временем его процветающее и крупное внешнеторговое предприятие, Носбергер отклонил, потому что хотел стать немецким офицером.
Он подавлен, потому что его до сих пор не отправили на фронт. Он жаждет скорее отправиться на Кавказ или в Сталинград, где бы мог командовать каким-нибудь подразделением, он снова и снова пишет рапорты и просится добровольцем на фронт, но его обходят, якобы потому, что его хорошее знание славянских языков необходимо здесь.
— Как мне действуют на нервы эти усталые пораженцы, — сокрушается он. — Или у меня лопнет желчный пузырь, или я хорошо заработаю на них: устрою им страховку, продам им пуленепробиваемые жилеты, а сам, по подозрению на корь, запишусь «годным для гарнизонной службы»!
Вечером в честь Виссе устраивается прощальный ужин. Но у него настроение не из праздничных. Он бы с удовольствием сейчас уединился, чтобы написать письма матери и Гвен.
С тех пор как Виссе на Восточном фронте, он пишет письма англичанке по-немецки и отправляет своей сестре, которая уже пересылает их Гвен. Так он пытается перехитрить немецкую цензуру.
Уже с утра Харро беспокоен, прыгает вокруг Виссе, скулит, лижет ему руку и тычет его мордой, лишь бы только обратить на себя внимание, словно чувствует, что расстается со своим хозяином на долгое время, а возможно, и навсегда.
Майор согласился взять Харро к себе и пообещал, что если Виссе не вернется забрать пса, то в следующий отпуск он отвезет его к матери Виссе в Вену.
«Ах ты глупый, верный пес, самый близкий друг, как будто мне так легко расстаться с тобой — ведь ты всюду был со мной! Несчастный, бедный ты мой плачущий песик! Было тебе, наверное, недель восемь, и состоял ты из очень больших ушей, слишком тяжелой, еще трясущейся головы, неуклюжих, спотыкающихся лап и крошечного собачьего туловища, дрожащего от непрерывного всхлипывания; твой хозяин, англичанин, которому пришлось бежать из Дюнкерка, или забыл, или нарочно оставил тебя в углу большого вагона.
Дрожа, ты заполз мне на грудь, устроился между кителем и рубашкой и ни за что не хотел оттуда вылезать — ты просто сделал меня своим хозяином. По вечерам ты сидел в углу моей комнаты, чувствовал себя уже как дома и тоненько, но вполне нахально лаял, когда стучали в дверь.
22 июня в пять часов утра ты вместе с нами совершил первую атаку из лесов Таураге на русские позиции.
Вскоре ты знал каждого из нашей батареи и был одним из нас, как командир орудия, как связист, как люди из обоза.
Вместе с тобой мы составляли семью из 171 человека, и тебя — шутки ради — даже включали в строевые списки, чтобы поставить на довольствие.
Мы стремительно двигались вперед через Литву, Латвию и Эстонию и, войдя в раж, даже не замечали, как нас становилось все меньше и меньше.
Когда ты так оплакивал наших первых павших при прорыве «рубежа Ягоды», мы думали, что твое собачье сердце просто не выдержит. Ведь ты искренне дружил со всеми. Ты вспрыгивал на передок орудия или лежал на коленях у связиста, выпрашивая кусок колбасы или сахара. И все любили и баловали тебя, хотя ты был стопроцентный англичанин. Мне кажется, ты даже лаял по-английски.
А помнишь случай под Ревелем [3] Ныне Таллинн.
? Русские военные суда приняли тогда бой. Я был наблюдателем на передовой. Ты, конечно, со мной. Когда заговорили первые крупные калибры, ты научился ползти по-пластунски и находить укрытие даже в самом небольшом углублении. А уже потом, после разрыва снаряда, когда умолкал свист летящих осколков, ты приползал, лизал меня в лицо, песик ты мой, радостно вилял хвостом. Все обошлось — ничего страшного не произошло!
Через Нарву, Петергоф, Ораниенбаум мы все дальше и дальше продвигались вперед в самый центр русской зимы. В дремучих лесах южнее Ладожского озера мы глубоко окопались и оборудовали опорный пункт. Мороз был свыше сорока градусов. Все окоченело. Лошади замерзли на убийственно холодном, ледяном ветру. Я заказал для тебя зимнюю одежду — ты же, рассвирепев, изодрал ее в клочья. Под твоей лохматой шерстью вырос густой зимний подшерсток, и ты был единственным, кто от удовольствия кувыркался в снегу. Нас сняли с занимаемых позиций, и мы мечтали об отапливаемом лагере отдыха, но вместо этого, преодолевая любую стужу и снега, совершили невероятно суровый зимний марш через Волховстрой, чтобы перейти в наступление на Тихвин. Из 170 человек нас осталось всего 29, когда я получил приказ пробиться с остатками людей, лошадьми и транспортом. Тем, что эта почти безнадежная операция удалась, мы обязаны не в последнюю очередь твоей глубокой неприязни ко всему, что пахло русским, и твоему свирепому предостерегающему рычанию.
Читать дальше