Наша австрийская колонна, кучка оборванных бродяг, тянущих за собой гуськом две сотни перегруженных тощих, печальных одров, растерянно остановилась в сторонке, в самой мокряди, не зная, где найти убежище на ночь, поскольку все заполонили пруссаки.
Командир, унтер-офицеры, солдаты без конца терпеливо расспрашивали, где же тут наше, австрийское, местное начальство, а я плутал по улочкам и тоже терпеливо расспрашивал, ища австрийскую военную власть, эту самую комендатуру.
Набрел я на корчму, в которой обосновалась прусская офицерская столовая, — извольте, в две минуты устроили. Там я с аппетитом выпил чаю, вина, съел много ветчины с белым хлебом — все это за столиком со скатертью, купил сыру, кильских шпрот и сигарет, сколько душе угодно и снова, вздыхая, потащился искать треклятую австрийскую комендатуру, которая торчит здесь уже месяц, но нигде ничего — ни самой паршивой дощечки, ни надписи, хотя бы просто мелом, ничего, что указывало бы, куда ткнуться, где могли бы мы доложить о своем прибытии и получить ночлег хоть в хлеву или сарае.
Брожу это я так, усталый, заглядываю в окна разграбленных домов, через выбитые стекла которых высовывают головы откормленные ольденбургские битюги, и вдруг останавливает меня прусский майор, подозрительно оглядывает с головы до ног и рявкает:
— Что ты тут ищешь?
Оглядев, в свою очередь, здоровенного детину, розового, с моноклем в глазу и золотыми плетеными эполетами на мундире, я отвечаю, взяв под козырек:
— Австрийскую комендатуру!
Он наморщил лоб, сосредоточенно подумал, повел глазами вокруг, дав упасть моноклю, и вдруг повелительно махнул рукой в сторону:
— Третья улица направо, шестой дом слева!
Я двинулся по его указанию и нашел двухэтажный дом, на вид совсем нежилой.
Висела на нем выцветшая рваная тряпочка — австрийский флажок на спичке-жердочке, но нигде никакой надписи, которая пояснила бы, что это и есть комендатура, нигде ни души, тишина, только где‑то блеет коза да со стороны Белграда доносятся раскаты артиллерийских орудий, обстреливающих город, и казалось, что там опрокидывали один за другим вагоны железных балок.
Взялся я за ручку двери — заперто.
Я влез в палисадник через дыру в заборе, перебрался через навозную кучу и увидел во дворике сгорбленного человечка, который, сидя на колоде и вытянув губы трубочкой под моржовыми усами, чистил офицерские сапоги.
— Скажите, пожалуйста, как пройти в комендатуру? — спрашиваю вежливо.
Человечек вскинул на меня бесконечно добрые глаза и ответил тихим, робким голосом, косясь на дверь дома:
— Не знаем, госпоне…
Мне стало жутко. «В этом таинственном доме, видно, случилось несчастье, — сказал я себе. — Я должен узнать, что тут было».
Подсел я к человечку, мы закурили, разговорились, стали вспоминать каждый о своем родном доме.
Из дровяного сарая вышли затравленные, запуганные курицы, но при виде двух добрых людей — старика и меня — они вскоре осмелели и раскудахтались.
С чердака спрыгнула кошка.
Мы долго наблюдали за этими милыми созданиями.
Потом разговаривали тихо, печально задумываясь, сидя во дворике давно сбежавшего или, может быть, повешенного хозяина, окруженные его курами и всем тем, что составляет дорогой сердцу дом.
Вдруг дверь дома распахнулась, и появился австрийский офицер с опухшей физиономией, свежевыбритый, напомаженный, напудренный, с усиками «пришел, увидел, победил», но без мундира и гамаш, в одних шлепанцах.
Мы вскочили, взяв под козырек.
За ротмистром, перепрыгивающим через лужи, двигался тем же аллюром денщик польской национальности, неся в правой руке пачку газетной бумаги, нарезанной квадратиками.
Офицер прошел мимо, не обратив на нас никакого внимания, скрылся в будке возле навозной кучи и захлопнул за собой расхлябанную дверь.
Денщик превратился в соляной столп‑точно в шести шагах от будки. Стояли и мы, глядя на все это. Над двором распростерлась тишина.
Попрятались и курочки-хохлатки.
— Алло-о! — крикнул офицер из будки, и соляной столп ожил: покрепче сжав бумагу, он бросился со всей поспешностью в будку, вытер своего повелителя, привел его в порядок, застегнул, к дому почтительно проводил, дверь за ним крепко запер, дважды проверив запор, и подсел к нам на колоду.
— Братья… Славяне! — печально заговорил я. — Сошлись мы тут, представители трех некогда могущественных наций, — вот брат хорват, потомок великих героев и воителей за землю свою против свирепых турок, вот брат поляк, из племени революционеров, боровшихся за свободу народа своего, и вот я, чех, потомок бесстрашных гуситов, перед которыми дрожала Европа, — сидим мы с вами на колоде, славянские братья мои, и плачет великая мать Славия, видя сынов своих в унижении. Немцам, исконным недругам, служить принужденные, — о, сколь горестен наш удел, братья мои по крови!
Читать дальше