Никто не смел произнести ни словечка, даже шепотом.
И увидел я в зеркале, как отец и мать просят, чтобы освободили меня, стоят рядышком, сгорбившись, стоят среди этой черной нечисти, мать плачет, а отец поддерживает ее, втолковывает им что‑то, убеждает, бьет себя в грудь — и на меня, душенька, показывает, и вдруг оба, и мать и отец, падают на колени… Дернул я решетку что было сил и закричал.
Повалил кровать, но они, проклятые, набросились на меня, лапищами своими скрутили мне руки и захлопнули решетчатую крышку гроба.
Я плакал, как ребенок, просил их, зубами скрежетал и молился.
Тут сразу стало тихо, как в могиле, все вокруг серо-зеленое и грустное, точно в албанских горах, когда заходит солнце.
Повели их — отца, мать, сестру и брата — к глубокому рву, показали эту страшную яму и сбросили туда, в вечную тьму, да, сбросили, о душа моя, и я услыхал среди притихшего моря, как они хрипят.
Потом я видел уже одну тебя, моя душенька, как стоишь ты вдалеке с букетиком астр на груди, посреди тучи, которая волнуется, как море, а потом повели тебя на равнину, ведь ты на все согласилась, чтобы освободить меня, да, ты, дорогая моя, любовь моя единственная, принесла себя в жертву, ибо любила меня больше всего на свете, спасительница моя, пречистая моя дева Мария!
И повели тебя к высокой лестнице, а там, наверху, над оливковыми деревьями, на помосте была плаха, и поставили тебя там, как было меж вами условлено, и ты, нагая, резала свое тело и бросала им кусок за куском. А им и того было мало, и стали они терзать тебя клещами, но в страшном мучении своем ты окликала меня радостно, героиня моя, во имя нашей любви, во имя вечной славы, ради детей наших, крошка моя, красавица моя, избавительница…
Я потерял тебя из виду — меня схватили, связали и понесли в самые высокие албанские горы, в снега и тучи, к звездам, и там вокруг меня летали целые полчища этих существ и восклицали «осанна!», положили мне на язык облатку для причастия и дали вина из чаши, и я таял от блаженства, ох, какое это было блаженство…
Мне велели считать, и я считал, дорогая, только плохо, они сердились, били меня крыльями, а потом открыли шлюзы и выпустили скорпионов и белых мышей.
Я молюсь за всех нас, за тебя, родная, за себя, — боже, смилуйся надо мной!
Отче наш, помоги мне, не дай погибнуть.
Отче наш, иже еси на небеси, смилуйся, святая троица, смилуйся, будьте милосердны, до скончания века моего, простите, унесите отсюда своего спасенного сына, ради Иисуса Христа… аминь!
Чему вы, почтенные, удивляетесь?
Ребята понавезли с фронта всякой всячины.
А то как же! Взять хоть Лойзичка — верно, знаете, у его родителей домишко на Узких Наделах, что под Чичаком, сам‑то он кашеваром был, язви его в печенку. Привез мамаше кулек жареного кофе в зернах.
А Тоник Замазал из Епископского сосняка, сын лесничего — еще его папаша вместе с моим в школу бегал, — тот приволок сбруи не меньше, как на три конные упряжки, да обуток столько, что на всю ихнюю семью и на всех родичей хватит.
Портной Высталек, что живет на Фарасках, по сей день и на крейцар ниток не купил — все шьет из казенного запаса.
Слыхал я, будто некий Барвирж — он служил в двадцать восьмом полку, тот самый, что держит трактир в Тагалове, близ Кропачовой Врутицы, — привез из Галиции краны для пивных бочек да пивной насос — и все новехонькое!
Гонза — у него еще койка вон там в углу стояла, осел ослом, между прочим… Тот не поленился привезти своей бабушке в Лодрант из самой Румынии десять кило сливового повидла да воскового Иисусика с вуалькой. А то как же! В поезде пятеро суток на нем проспал, изломал в кусочки, язви его в печенку, а потом прилепил ручки сапожным клеем.
Рудис, канонир крепостной артиллерии, заявился на прошлое рождество в Храшицы весь потный, даром что тогда — сами небось помните — мороз был трескучий. А он мокрый как мышь. Отчего, спрашивается? Да оттого, что было на нем девять подштанников, семь рубах, две нитяных куфайки, три мундира да поверх всего уланский полушубок и две шинели. Теперь папаша его иначе не выходит в поле, как при полной военной форме, впору пришлось и женке и детям, брали с охоткой и свояк со свояченицей, да ежели бы вы сами, уважаемые, заглянули как‑нибудь в Храшицы — от остановки Холодный Холм рукой подать — и подождали вечерком у хутора Попилковых, вы бы увидали, как старая Рейнгольцова в канонирском мундире идет доить козу.
Сестра его, Андулинка, отдала перекрасить все это военное шмотье в черный цвет и — на тебе! — сшила красивое платье, отплясывает теперь в нем каждое воскресенье в трактире у Жейглицов.
Читать дальше