Просили меня, руки к небу воздевали: «Госпо'не… госпо' — не… [69] Господин… господин (серб.).
молим… покорно…»
— Вон! Марш отсюда!
Никто не двинулся. Я вытащил револьвер.
Тут только начали они перекатываться к дверям и оттуда‑точно куча шевелящегося тряпья — просили: «Ради бога, ради майки! [70] Матери (серб.).
».
Но у меня не было жалости.
По одному мы вытащили их за руки, за ноги на стужу, на мороз.
Разложили по кругу, как двенадцать апостолов, развели костер… Наносили сухого валежника, чтобы хватило до утра…
Я смеялся, глядя, как хорошо нашим лошадям в тепле нагретой сербами конюшни, как привольно они разлеглись на сухих листьях, как начинает отогреваться их заиндевевшая на морозе шерсть.
Утром никому из нас не хотелось выходить.
За стеной выла метель.
Северный ветер гнал снежные иглы, стучал по крыше конюшни костяными руками, а с гор доносился гул:
«У… у… у… за тобой иду…»
В полдень я пошел взглянуть на сербов.
Вокруг потухшего костра лежало двенадцать обледенелых трупов.
Их предводитель — старик — замерз сидя, опершись о плетень, ноги по-турецки, руки на коленях, маленькая голова откинута назад. На седых волосах — морозный иней. Глаза — две глубокие впадины, глядящие в небо, — засыпаны снегом.
Он сидел, молился, да так, взывая к богу, и умер.
С ним вместе отправились на тот свет еще одиннадцать сербов, одиннадцать несчастных чучаков.
Я пожал плечами, махнул рукой и уже на другой день обо всем позабыл.
Но в которской больнице все всплыло в моей памяти. Я видел то ноги в мягких опанках, то голову и посиневший кулак…
Молчите? Знаю, о чем вы думаете.
Не могу спать. Это я их убил, моих родимых.
Всякую ночь под утро слышу — звонит колокол на ближайшей часовне… тихо-тихо, будто оса жужжит… будто кого хоронят… Лежу на кровати, смотрю, как меркнут звезды… и начинает голубеть небо.
А помните, как мы ехали на фронт в начале войны? Прямо по-королевски.
Вот хоть бы на линии Прага — Колин — Ческа Стршебова и дальше, на Галицию.
Эх, ядрена репа!
Еще в Праге надавали нам всякой всячины: хлеба, сарделек, колбасы из потрохов, апельсинов, сигарет и даже гуталина.
Иду я раз по Поржичи, останавливает меня пожилой господин в цилиндре.
— Солдатик, не хочешь ли кружечку пива?
— Можно, — говорю.
Оставил он супругу свою с детками на улице, и зашли мы с ним в «Лебедь», прямо в пивной зал.
— Налейте этому солдатику кружку свежего пльзенского! Или нет, пожалуй — сразу две! — и снимает с руки тонкую кожаную перчатку.
Выпил я обе кружки залпом, чтобы доставить ему удовольствие. Он заплатил из бумажника, предложил мне сигары, трабуко и на прощанье руку протянул.
«Вот, — думаю, — ядрена репа!»
— Желаю, чтобы все у вас было в порядке и чтобы вернулись вы живым и здоровым…
В новоместском кафе опять-таки приключилась забавная история.
Время уже к девяти, до Погоржельца далеко. Только собрался я натянуть свою шинелишку, подлетает ко мне господин в очках, из тех, что сами не играют, только к игрокам в карты заглядывают, схватил шинель и подает мне.
Я отнекиваюсь, а он говорит:
— Вы, — говорит, — едете на фронт, солдатик, и наш святой долг… и… в случае чего… с превеликим удовольствием…
Ну, поблагодарил я и собираюсь идти. А он опять:
— Погодите, пан солдат! — и вытаскивает деньги, бумажками, они у него прямо в карман были напиханы. Сунул мне в руку пятерку.
Ни с того ни с сего.
И какая муха их укусила?
Отправляли нас тогда с вокзала Франца-Иосифа.
Дамы подают каждому по чашке кофе с молоком, по булочке и по куску эментальского сыра.
А народищу‑то, народищу!
Барышни разносят сигареты, рогалики, чай. Ходят и всё выспрашивают, не угодно ли чего.
Еще и цветы дарят.
Эх-ма, и жратвы же было!
Мы даже обрадовались, когда поезд тронулся.
Башка гудит.
Ребята поют «Где родина моя?», надрываются: «Проща-а-айте!».
Подъезжаем к Ческому Броду, выглядываем из вагона — батюшки-светы!
Людей что муравьев!
Только мы остановились — все к нам, кто с корзиной, кто с торбой.
Благословенный край, низкий ему поклон!
Барышни в кружевных передничках разносят сигареты, чай, пахтанье, разные сладости, пряники.
Деревенские бабы с плачем бегают от вагона к вагону, расспрашивают, не видал ли кто муженька, — и каждая притащила какую‑нибудь домашнюю снедь.
Положил я шапку у дверей теплушки, а сам — к колодцу.
Читать дальше