Знавал я одного мясника, тот посулил Вильгельму затрещину, какой, мол, еще никто от него не получал, — вполне даже могу его понять. Да чего там — Войтишек, взводный наш, сказал как‑то при всем честном народе, что Вильгельма надо изрубить в лапшу, а пан учитель, который на фронте чахотку заполучил, нашептывал мне, что этого человека нужно бы посадить под арест и заставить выпить море крови и слез, пролитых по его вине.
И подохнуть бы ему — значится — где‑нибудь под забором, чтобы и пес из его рук не жрал, чтобы никто не подал ему даже губки с уксусом, как распятому Иисусу.
И висеть ему на кресте, как разбойнику, и чтобы в раны его сыпали соль, перец да тертую редьку.
Это, ребята, не человек, это же псих, Люцифер, который хочет завладеть всем светом и злобствует, точно тигр бешеный, точно дикий зверь, который не может жить без человечьей крови.
Весь мир вздохнул бы, если бы этот гад подох.
И сколько людей ломают себе головы, как его извести, да не вдруг, а чтобы поначалу нарезать ремней из евоной кожи или сунуть в газоем жижковского газового завода, затворить дверцы и, не мешкая, поджечь. Или же изготовить для него этакую каморку в четырехсотмиллиметровом снаряде, зарядить пушку да и выстрелить на луну; а то поставить заместо чучела, и чтобы всякий — значится — мог в него в живого вбить гвоздь: «На-ко, подлая тварь, получай должок».
Паточка из Држевниц говорил мне, что, мол, хорошо бы кто превратил Вильгельма в свинью, а он потом — значится — с превеликим бы удовольствием его заколол. Да только Вильгельм этот, должно, насквозь ядовитый.
Кодл Новотный, часовщик, когда убили у него отца, ни о чем другом думать не мог‑только бы половчей подложить на рельсы бомбу, как поедет Вильгельмов поезд. Недаром он — значится — часовщик, до миллиметра высчитал, сколько понадобится проволоки, и даже мастерил для того особо точный часовой механизм, чтобы запалить у своего лесочка, а разорвалось бы ровнехонько под Вильгельмовым вагоном и не лишились бы жизни ни в чем не повинные машинист, кочегар да проводники — ведь, может статься, это будут чехи!
А Пепик Кухарж, пилот, этакая здоровенная ряшка, зашел как‑то к нам в храмовый праздник. Мы с ним только об этом и говорили.
Пепик мне:
— Дружище, днем и ночью мечтаю: слетать бы в Берлин и чтобы там был военный парад… весь генералитет… Я спикирую на них… и как бы это, черт возьми, подгадать, чтобы ухватить мне правой рукой Вильгельма, сдернуть с коня и враз кверху, на четыре тысячи метров, да оттуда и спустить… Представляешь, дружище? Мокрое место…
Подумал я и говорю:
— Так долго, Пепик, ты бы его за шиворот не удержал.
— Чего? — озлился Пепик. — За меховой‑то воротник не удержал бы?
— За меховой, может, и удержал бы, у них петли для вешалок крепкие, да только — значится — рука бы у тебя занемела.
Был при том разговоре один старый солдат, послушал он, затянулся из трубочки и говорит:
— Нет, не удержал бы.
— Да что такое? Да почему? — не унимается Пепик.
— Помалкивай, — отвечаю. — Ведь я как-никак в скорняжном деле разбираюсь, тут бы надо особый воротник, специально для этого сшитый.
А как погиб Пепик на итальянском фронте, мать его бегала от дома к дому и ругала прощелыгу Вильгельма последними словами, так что людям пришлось зажимать ей рот, а то бы и повесить могли за измену.
Да! Такая — значится — ненависть!
Месть народа страшна, а глас народа испокон веков был гласом божьим.
Как пораскинешь мозгами — даже радуешься: хорошо, что ты обыкновенный подневольный чех, по крайности хоть совесть у тебя чиста.
Вот Вильгельму, тому — значится — спится скверно.
Еще засыпал я крепко, как только представлю себе, будто я австрийский министр финансов; ведь он в эту войну должон бы поседеть, или еще будто я Рочильд и сон потерял оттого, что не знаю, куда попрятать свои мешочки с золотом, — а записать на жену закон не разрешает!
Раз придумал я, будто гнался за мной жандарм, а я от него улизнул — вот смеху‑то было! На душе полегчало, и сразу я захрапел.
Под конец я уже знал, что никакой я не Вильгельм, кровавый пес, и не Рочильд, а обыкновенный — значится — Ферда Махачек, что до войны я чинил людям обутки, да еще в синагоге прислуживал — жал на педали фисгармонии. Вспомню, бывало, — и сплю как убитый.
Но тогда, на Гибернском вокзале, спал я плохо. Чего только не придумывал — все зря.
Попробовал я сочинять на другой лад.
Накроюсь с головой, лежу, ребята себе задувают в обе завертки, поезда гудят жалостно, и представляю я себе, словно лежу с красивой девчонкой и целую ей рончки [62] Ручки (польск.).
.
Читать дальше