В классе был я постарше прочих, в школу‑то я пошел, почитай, с девяти годков, а до той поры рахитом хворал.
Читать по букварю — это я могу, хоть и не все подряд, писать умею, с доски научился, напишу что хошь — был бы только алхвавит разрезной.
Папаня у меня, ох, лютой был — гуси, бывало, вытопчут жито, так излупит меня чем попадя.
А как увидит, что зазря, сейчас даст мне похлебки крупяной, а сам посмеивается да приговаривает: «Трескай, сынок, каждая девятая ложка на сало идет». Только не ел я, на папаню все обижался, зачем он такой, ведь одной ногой уж в могиле — шел ему в ту пору девятый десяток.
Маманя у меня была добрая, я ее боле всех люблю, а на других баб и не глядел бы, что мне с них, ведь я ни к чему не способный был, до семи годков меня в тележке возили, маманя меня все, бывало, по голоушке гладила, добру наставляла, порядку учила да богу молиться.
Папаня? Тот ради меня пальцем бы не шевельнул.
Как стали это меня забирать в солдаты, я заревел со страху, а пан Коза, староста, похлопал меня по плечу и говорит:
— Молчи, Хадим, вот увидишь, ничего с тобой не станется.
Оно и верно, не сталось. Только все одно — не дома.
Кабы отпустили меня, это бы лучше.
А в Мосте, в долине той на немецкой границе, скукота была, бараки там на отшибе стоят — до города идти не дойти, ох, и муторно мне там было, три месяца ходил сам не свой.
В Капошваре музыка играла, там‑то повеселей было, учили нас, как по-солдатски стоять, пан капрал, бывало, внушает: «Хоть бы у тебя на носу шершни свадьбу справляли — замри и не шевелись!».
Вот только спанье там никудышное, места, понимаешь, мало, нас там как сельдей в бочку было напихано.
Приезжают господа из самой из Вены — полк иншпектировать, выстроили нас с оркестром при полном параде.
Сперва сказали нам: дескать, кто желает, — делай шаг вперед и проси чего хочешь у его превосходительства, а то и пожаловаться можешь. Да только потом нас, которые оне вафе, заперли в казарму и никуда не пущали.
А я в ту пору насбирал в лесу полное лукошко земляники да ежевики.
Улизнул я из казармы, даром что запрещено было, землянику‑то — она сверху лежала — газеткой прикрыл, а под низом — ежевика.
Старшие чины от строя меня отгоняют, близко подпущать не хотят, а его милость меня заметили и велели подозвать, ну я и попросил замолвить за меня в Вене словечко, чтобы, мол, отпустили меня с военной‑то службы, а земляничку пущай, дескать, возьмет для деток для своих — она городским ребятишкам в диковинку.
Только он лукошко не взял. Отвели меня два солдата в казармы и всю дорогу долдонили: «Ну, Хадим, пропащая твоя голова, это тебе отпоется!».
Заперли меня на сутки, а все с чего — с одних тех ягод, ни с чего другого…
Съел их пан хвельдвебель Мачич.
И тут сразу же отпустили меня на побыуку, время большое дали, добирался я поездом, потом пешим ходом от Скучи до Просечи, оголодал и умаялся вконец. Через Грушеву и Литомышль дошел бы скорей…
Дома встретили меня с почетом, наелся я похлебки капустной. Новачка мятой картошки прислала да бурды кохвейной полну миску, ажно губы щипала, жидкая, одно слово — хлебово, а все вкусно, вот кабы на солдатчине такая пища!
Звали меня и к Воржеховским, и к Пацалам, и в усадьбу к Матейовским, и на мельницу, заходи, дескать, не стесняйся — посмотрим, какой из тебя вояка получился.
В воскресенье был я у старосты, потчевали меня супом с потрохами, хлебом, хруктовой кашей, клецками крупяными — дай им бог здоровья!
Вот только бы война скорей кончалась!
Люди‑то ведь уже с ног валятся.
Сколько понаходились туды-сюды, и конца-краю тому хождению нету, тому стоянию да жданью… Господи, сколько мы в Мыте да Капошваре наждалися — я завсегда, бывало, норовил усесться на приступок какой, а то и на корточки. А боле всего доставалось рукзакам, ведь набит, аж круглый, что твоя бадья, сколько люди понапихивали в те рукзаки барахла всякого, одного хлебушка сколько потаскано, а яиц, а портянок, да исподних, да ваксы… Господи, а что колбас, шеек копченых, пирожков, лепешек, сыру, печева всякого — из дому от мамани, оладьев да сдобы.
Господь бог глядеть на то боле не в силах, и придет час — разгневается он, сграбастает весь род людской, запихает в рукзак да и швырнет антихристу — в геенну огненну.
Божья кара никого не минет, и до баб черед дойдет, достанется им, стервам, на орехи, и Альбине-прилипале и прочим шлендрам.
А уж ежели баба, которой все хиханьки да хаханьки, и мужа подцепит себе под стать, хлебнут они друг с дружкой горя. Жена станет уговаривать трактирщика, чтобы мужу водки не наливал, а муженек все деньги пропьет, чтобы жена-вертихвостка на наряды их не спустила… Одним детишкам с того беда, сядут потом миру на шею, всей общине обуза.
Читать дальше