И чай на заставе великолепный: ароматный, горячий, жажду снимает. И не замечаешь, что вода солоноватая. В гражданке я пренебрегал чаем: по утрам — кофе, вечером — кефир. В Туркмении пристрастился, приеду — мама удивится: водохлеб! Дядя, любитель почаевничать с самоваром, с колотым щипцами сахарком, говорил: «Молодой, потому и презираешь чаек. К старости, Андрюха, оценишь!» До старости далеко, но Туркмения научила: оценил.
Снимает жажду? Прибить бы ее, заглушить. Засела в глотке, скребется, сосет, высосет соки, иссушит в мумию, если ее не вырвать из глотки. Ногтями впиться в горло, рвануть и вытащить жажду, мохнатую, в шипах и щупальцах, ненасытную.
Негнущимися, распухшими пальцами нащупывал флягу, отцеплял с пояса, встряхивал, словно могло перелиться, плеснуться, булькнуть. Я вставал в своем воображении как бы посторонним: ополоумевший от жажды, хлебнуть бы, где хлебнуть? И, стыдясь этого, я встряхивал и встряхивал фляжку. Ни глотка. Ни капли. Начисто сухие стенки. Таясь товарищей, прицеплял флягу. Как ни в чем не бывало. Мол, я не я и фляга не моя. Мол, я не дохожу, я держусь. Привет.
Но я костылял, и уже это было неплохо. Двигался. Не отстал. Я читал где-то что-то о втором дыхании, которое появляется у вымотанного человека: перемогся — и обретаются силенки. У меня было второе дыхание, и третье, и еще какое. Мнилось: упаду, закачавшись, и не поднимусь. Я шел, не падал, и вроде бы сноснее становилось. Второе и еще какое дыхание. Не падал.
Мягкий, напевный звон щекотал барабанные перепонки, рос, крепчал, превращался в блаженную, неземную музыку. Чертовщина, но приятно. Музыка — и прочь жажда. Пей музыку. Не каплями, не глотками, не кружками — взахлеб, рекой.
Сошлись в кучу, и Шаповаленко сказал:
— Гад ползучий, не достанешь до него, шоб ему…
Стернин сказал:
— Может, на колодец попадем?
Владимиров сказал:
— Сильву б попоить.
Стернин:
— Сильва? И человекам не повредило бы.
Шаповаленко:
— Круги в очах, радужеет…
Владимиров:
— Похлопай ресницами — пройдет.
Стернин:
— Ресницами можно, ушами нельзя.
— И у меня в глазах темнеет, — сказал я.
Сказал? Я оговорился: не сказал — прохрипел, просидел. И Шаповаленко, и Стернин, и Владимиров не говорили — натужно хрипели. Говорил начальник заставы, который возрастом покруче нас, здоровьем пожиже.
Он сказал:
— Ребята, мало не терять след. Надо догнать нарушителя. Поднажмем!
Насчет поднажать не ручаюсь, не упасть — вот задачка.
Размытые, преломленные, как из знойной дымки видения, короткие и отрывочные… Июньский закат, в приречном ивняке щелканье соловьев и кваканье лягушек, Лиля смеется: «Состязаются, кто кого». Арка над въездом в дом отдыха, аршинные буквы: «Добро пожаловать!», с тыла: «Счастливого пути!»; Лиля смеется: «Оборотная сторона гостеприимства». За стенами — буря, лес на горе ревет как штормовое море, на скатерти — ужин, из-за фикуса — деликатные взоры родителей, близоруко щурившихся и за стеклами очков; Лиля крутит на кухне краны: «Чудеса в решете, в доме горячая вода, холодной нету!» В булочной волнительная дискуссия — детище очередей, — как правильней: кто последний или кто крайний? Грузины в огромных, блинами кепках пропускают Лилю: «Барышня, бэз очереди». Лиля покупает три сайки в ряд, окрещенные звенигородцами «три сестры». За пожарным депо в ожидании вызова и от избытка свободного времени сражаются в волейбол моложавые пожарники. Лиля смеется: «Лес темный, что они за пожарные, но волейболисты классные, первенство города завоевали». Пляж напротив Звенигорода, Лиля лепит из песка крепость, рушит: «Впервые попав в Крым, я говорила не «Пошли на море», а «Пошли на речку», — и смеется. Смешинка во рту.
Все о Лиле. И вокруг Лили.
Видения изломаны, будто преломлены маревом. Ну да, между нами и горы, и реки, и леса, и города, — и, конечно же, марево, что дрожит и струится над пустыней.
Я думал об этих видениях, и о том, что Лиля старше меня, что ей и Федору надо ответить, и о том, что солнце прожигает одежду, жажда скребется в глотке, нарушитель косолапит, неутомимый. Двужильный он, что ли?
А иногда ни о чем не думал. Брел и брел с пустой гудящей головой, не сознавая, куда и зачем. Внезапно бездумность проходила, и я пугался: не просмотрел ли в эти минуты след?
В межбарханной лощине след утерялся и не находился — не по моей ли вине? Во всяком случае, показалось: я резвей остальных кружил по лощине, согнувшись в три погибели, оглядывая песок метр за метром.
Читать дальше