– А тот, гляди, и придет к партизанам, когда уже некуда будет, – мрачно промолвил Головченя.
– А я бы не брал, – подхватил Молокович.
– Да, но наш Носков тоже из добровольцев, – заметил Шаповалов. И протянул: – Бу-удет о чем подумать после войны!
Из отряда приехал Митин. Наверное, старику не легко было отпроситься из санчасти. Слез с телеги и, волоча ногу, опираясь на березовую палку, пошел к гробам, которые стоят над широкой – на двоих – ямой.
В гробах убитые уже не такие, какими были, когда лежали на земле. Там, на поле, в людях, казалось, еще сохранялся последний рывок из-под навалившейся смерти. Теперь, когда ноги ровненько, руки на груди, – в затвердевших, как маска, странно незнакомых чертах лица ожидание: что еще с нами будут делать?
После залпа никто не расходится. Удлиняют, дотачивают ограду еще на двоих. Когда хоронили «моряка», жердь приколачивал Носков. Это помнят. И все смотрят, как сейчас это делают старательный Митин и странно спокойный Сергей Коренной.
Кого уже нет во взводе? Нади, Вашкевича (он умер на аэродроме), Мити «Пашиного», Ефимова, Бакенщикова, «моряка»… Пять, семь, десять – почти половина взвода обновилась с того дня, как Толя пришел в лагерь. Вот на сколько человек ближе «к краю»… Всех убивают. По одному, по два, с тупой зловещей неизбежностью. Убитых хоронят у партизанской дороги и в лесу или где-либо на сельском кладбище рядом с могилами женщин и ребятишек – тоже убитых. Привозят в лагерь, в Зубаревку или в Костричник, недавно веселых или сумрачных, добродушных или злых, смелых и не очень, новичков и «стариков», и все они вдруг становятся больше похожими друг на друга – дороже, ближе, незаменимее. Погибают и те, что давно пришли в отряд, и которые – недавно. Новички даже чаще: их больше. Но когда новичка убивают – это кажется случайностью, когда «старого» – воспринимается это как напоминание «старикам», что у них меньше шансов дождаться фронта, чем у других. А казалось бы, почему меньше? Но эта убежденность есть, и с каждым месяцем она сильнее. Некоторые явятся только завтра, после того, может быть, как тебя убьют. И они дождутся фронта, увидят свою армию.
Но ведь и ты не первый. Скольких давно уже нет, а ты еще ходишь. О блокаде начинают поговаривать. При этом слове старые партизаны мрачнеют…
Что, если бы Толе предложили вдруг: две недели поживешь, как жил до войны, не думая о том, о чем думаешь сегодня, а потом должен умереть! Две недели. Нет, лучше месяц. Или два. Ладно – месяц.
Толя вглядывался в себя очень пристально. А ведь согласен! Сам удивился. Неужели он не верит, что проживет еще месяц? Или ему так хочется – хоть немножко – той, невоенной жизни? Вон как быстро согласился и даже подумал, что выторговал кое-что. Ого, месяц! Неизвестно, протянешь ли обычный, а тут тебе дают довоенный!
Не задумывался раньше и не замечал, что теперь он не такой, каким был, когда только начал ходить на операции. Или он просто устал? Устанешь, когда тебя во всякую щель суют, а потом даже не ценят, что ты везде готов… Волжак и все они… Да ведь Толе шестнадцать, всего лишь шестнадцать! Забыли, наверное. Обрадовались, что сам захотел быть, как все… Хотел, конечно, но обидно, если даже не помнят, что тебе шестнадцать. Этот Волжак…
Когда неспавшего Толю стали будить, поднимать на пост, он объявил: тошнит, живот болит.
Со злорадством отметил, что Круглик очень удивился. Ага, привыкли!.. Застенчиков, которого подняли вместо Толи, зло кривится. Один Молокович готов поверить. Он даже пожевал холодную непосоленную картофелину, оставшуюся от ужина в большущем чугуне, и сплюнул, чтобы показать, что да, от этого мыла может и затошнить.
Толя вышел на крыльцо и взялся выдавливать из себя рвоту. Старался до слез. И правда, легче стало. Не в желудке – на душе. Застенчиков прошагал мимо, он будто и не видел, как плохо Толе. Толя вернулся в караульное помещение, лег на солому. Уснуть не мог. Все слушал. Снова меняют часовых. И, конечно, обязательный вопрос: почему на два часа раньше? Корзун заболел… И ничего, верят. А хорошо, когда ты больной. Под утро Толя объявил: прошло. И отправился на пост.
Пост. Это теперь такое же обычное и обязательное занятие, как спать или есть. И совсем не странное. Неужели было или будет время, когда жизнь (свою и друзей) не надо будет стеречь, как стережет недоверчивая баба на вокзале свои узлы? Лег спать и спи, зная, что завтра проснешься.
Прислонившись к стене бани, которая вынесена далеко за деревню, Толя смотрит то на пустынную дорогу, уводящую к Зубаревке и в лагерь, то на обожженный осенью лес, то на дымящего самосадом Головченю. Головченя вспомнил что-то, раньше сам поулыбался и стал рассказывать:
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу