Бардин сидел рядом с шофером и в те редкие минуты, когда машина оказывалась перед задымленной многоэтажной громадой или зеленой стеной дерев, видел в лобовое стекло, отсвечивающее словно зеркало, сидящих сзади.
— Вот вам и хрестоматийный Лондон! — сказал Михайлов Молотову, когда справа обозначилась колонна Нельсона. — Сегодня хрестоматия обретает смысл, какого она не имела прежде. Лондонский Трафальгар стал местом рабочих манифестаций, требующих высадки десанта в Европе.
Пенсне Молотова поблескивало. Где были сейчас его мысли? Не на аэродроме же, где он впервые встретился с Иденом. В какой мере то немногое, что сказал ему британский министр, могло определить содержание сегодняшней встречи? На первый взгляд за протокольной округлостью этих слов не прощупывался никакой иной смысл. Но это было вчера, а сегодня?
Дом на Даунинг-стрит, как показалось Бардину, был в этот майский день прибежищем покоя и тишины. Несмотря на май, в доме топились печи и из открытой двери пахнуло запахами хорошо обжитого жилья.
Черчилль вышел навстречу гостям. Его уверенно бойкая походка не очень сообразовалась с грузной фигурой. Здороваясь, он, казалось, задерживал руку, чтобы упереть в человека упрямый, неприятно испытующий взгляд. Он хотел оставаться самим собой, оглядывая русских с тем хмурым любопытством, с каким бы он смотрел на них, если бы не был связан необходимостью видеть в них союзников и выказывать радушие.
— Завидую вам, как завидовал мистеру Идену, — он весело-ободряюще взглянул на своего министра иностранных дел, который, услышав свое имя, поднял от бумаг красивое лицо и, полусклонив голову с кокетливой и нарочитой небрежностью, улыбнулся, как показалось Бардину, улыбнулся на всякий случай, не проникнув в смысл слов Черчилля. — Вы летели через линию фронта, — произнес Черчилль и по привычке обратил взгляд на стену — очевидно, справа от себя он привык видеть карту военных действий.
— Господин премьер вернулся из инспекционной поездки по Шотландии, для нас это линия фронта, — произнес Иден. С той минуты, как Черчилль назвал его имя, он подключился к разговору. Как заметил Бардин, у Идена было состояние, очевидно, для английского министра привычное: осторожно-бдительно следить за разговором, который вел Черчилль, и в случае необходимости приходить ему на помощь. — Линия огня! К сожалению, она, эта линия, длиннее, чем нам хотелось бы.
Черчилль направился к своему креслу, сел с той удобной обстоятельностью, какая была ему нужна, чтобы сказать то, что он хотел сказать.
— Линия фронта! — Он задумался, из одного угла рта в другой пошла его сигара. — То, что сделали английские войска в Тобруке, а потом в Эль-Аламейне, станет достоянием летописцев. Вот посудите, — он сказал: «Вот посудите!» — и все, кто слушал его, поняли, что он начал один из тех обзоров положения на фронтах, на которые был такой мастер. Казалось бы, куда как жесткая материя — положение на фронтах, — но он умел говорить об этом так, будто бы рассказывал историю изменчивой и трагической судьбы человека. По мере того как он продолжал рассказ, в кабинет входили военные и штатские. Иногда они просили Черчилля взять телефонную трубку, иногда, склонившись, сообщали срочное и требовали гут же решения, а однажды просьба была изображена на бумаге и бумага была положена так, чтобы он при своей дальнозоркости (в его шестьдесят восемь лет дальнозоркость должна была быть достаточной) видел ее. Ему это не мешало, он отдавал распоряжения и продолжал держать главную мысль в уме, используя даже самую паузу, чтобы усовершенствовать эту мысль. Бардин полагал, это умение дал ему парламент, опыт борьбы с оппонентами, которые неумолимы. Он был великим искусником молниеносного ответа, импровизации. И вот еще что было интересно Егору Ивановичу, когда он слушал Черчилля. Наверно, не все то, что сообщали ему его сподвижники, было одинаково радостно, но он и бровью не повел. Дело даже не в том, что он не хотел обнажать неудачи перед русскими, он, видимо, полагал, что в таком большом деле не обойтись без неудач, а если так, то на печаль у него не должно быть времени.
Бардин чувствовал, что рассказ Черчилля интересен, больше того, рассказ увлекает. Особенно Черчилль был силен в местах эмоциональных: рассказ о переходе через пустыню, об осадах крепостей-оазисов (не пустить врага к воде!), о танковых битвах в песках… Иногда он прерывал рассказ и говорил: «Я помню!..» — и следовала вставная новелла. Он любил говорить: «Я помню!» Его жизнь была полна странствий, и ему легко было сказать: «Я помню!» В рассказе была психология. У жажды свои законы, человек точно попадает на планету, которая не знает воды. Бардину трудно было сказать, повторяется ли хозяин дома, но единственное было очевидным — нужно усилие, чтобы противостоять впечатлению, которое производил этот рассказ, усилие, чтобы не утратить независимости.
Читать дальше