Стрельцов закурил, лицо его, юное, тугощекое, как-то странно постарело — и вновь стало прежним, почти мальчишеским. Лишь на выпуклом лбу залегла поперечная морщина — и так и осталась.
Милашин сидел на подоконнике задумчиво пускал кольца дыма.
— Давай о другом, Антоныч… Вот, к примеру, зачем ты на стене гитлеровскую харю терпишь? Выбросил бы в сортир. — Милашин кивнул на портрет красивого гауптмана.
— А?.. А, портрет. Да так просто. Не успел… Так, значит, насчет портрета?.. Интересно, жив этот вояка или;..
Стрельцов снял со стены портрет, повертел в руках и выбросил его в окно.
— Успокоился, Иваныч?
— Так его — фон-барона недорезанного… Эх, Антоныч! Мало мы их положили. Ой, мало! Руки чешутся, зудят. Правильно поэт Симонов писал: «Убей его!» И писатель Илья Эренбург правильно учил: «Круши их! Без разбора!» Не нравится мне последняя мода: «Немцы разные, товарищи солдаты. Есть и хорошие немцы!»— Старшина в сердцах плюнул — Знаем мы этих хороших. Где они были, когда мы в сорок первом в собственной крови захлебывались?!
— Загнул ты, Иваныч. А Тельман?
— Так его ж убили. Всех хороших немцев фашисты в расход пустили.
— Так уж всех!
В дверь заглянул солдат с лукавыми глазами, светлыми, как у молодого поросенка, — ординарец Стрельцова.
— Разрешите, товарищ капитан?
Спросил он разрешения войти — так, для порядка. Не дожидаясь ответа, шагнул в спальню.
— Вот… Добыл, значит, вам, вместо утреннего кофея. В подоле гимнастерки ординарца лежало несколько бутылок, покрытых заплесневелой пылью.
Стрельцов улыбнулся, погрозил ординарцу пальцем:
— Опять шукал, Еремей? Смотри, как бы тебя трибунал не приголубил.
— Товарищ капитан! — взмолился Еремей. Светлые его глаза влюбленно уставились на Стрельцова, и старшина понял, что ординарца и юного капитана — почти одногодков и чем-то даже похожих друг на друга — связывает фронтовая дружба, грубоватая во внешних проявлениях.
— И без тебя знаю, что я — товарищ капитан. Ты скажи лучше, зачем по подвалам шарил?
— А как же? — Еремей попытался состроить мину, какая бывает у человека, оскорбленного в лучших чувствах, но тут же опять залукавились его глаза. — А как же?
Вдруг в подвале вервольф недобитый сидит. Бдительность — залог успеха и…
— Вижу. Успех у тебя полный, — Стрельцов взял из подола Еремея одну бутылку, смахнул с этикетки вершковую пыль… — Ого!.. Взгляни-ка, Иваныч, — «херес, тысяча девятьсот первый год!»
Милашин добродушно улыбнулся:
— Мне год не важен. Главное, чтоб градусы действовали.
Еремей порывался что-то сказать и наконец выложил залпом:
— И насчет бдительности — порядок получился. Поймал, я в подвале одну зануду. Вижу — идет. Я ему: «Хенде хох!», схватил за пиджак, а у него под лацканом железка. Отвернул лацкан — «Железный крест». Ну и тип! Ногой скрипит, как немазаная телега, злой, плачет и по-русски вякает: «Не трьясите бутилька! Ви есть…» А кто я есть — не понял, должно быть, немецкого матюка загнул. Ну и запер его в подвале. Не иначе, думаю, как вервольф… Может, привести, а, товарищ капитан?
— Давай, Еремей, приводи. Но сперва закусить сообрази.
Ординарец взмахнул руками — и на журнальном столике появился завтрак, украшенный бутылками со старинным хересом. Вроде бы взмахнул Еремей скатертью-самобранкой.
— Сейчас, товарищ капитан, я и горяченького принесу.
Еремей исчез.
— Резвый парнишечка — констатировал старшина.
— И вояка хоть куда. — Стрельцов подошел к Мила-шину, обнял его за плечи — Не верится мне, Иваныч. Ты ли это?.. А вдруг… вдруг это совсем не ты! А, комбат?
Старшина вздохнул, опечалился:
— И я тебя не признал бы. Ишь как тебя вымахало! А был? Головастик. С характером, правда. И товарищи, те тоже… вечная им память и слава.
— А помнишь, какие мы страшные были? Грязные, заросшие, оборванные, голодные.
— Как не помнить!.. Я о другом думаю: как у этих мальчишек, — старшина почему-то заговорил в третьем лице, — сердца хватило жизнь свою за людей отдать?
— Сам удивляюсь, Иваныч. Довели нас фашисты…
Павку убили, Катю… О Павке мы тебе рассказывали, а Катю… Ее на твоих глазах. Помнишь?
— Как не помнить.
— Младенцев убивали, жгли, стариков… Эх, рано, рановато войну кончать!.. Чего только я не повидал… Крематории, мешки с человечьими волосами, рвы, забитые трупами.
— Ну вот, а ты говоришь: немцы разные бывают.
Вернулся Еремей. Впереди него, поскрипывая протезом, шел человек лет под пятьдесят в черной замызганной паре. Увидев Стрельцова и Милашина, вежливо снял шляпу.
Читать дальше