Прислонившись к барьеру ложи, Лаврентьев наблюдал, как Шумов, которого снимали крупно, бросал осторожный взгляд на часы на руке, приподнимался и, стараясь не привлекать внимания, наклонившись, выходил по проходу между рядами. Камера, установленная на рельсах, вела его до двери с мерцающей табличкой «выход». Здесь солдат охраны смотрел на него, Шумова, подозрительно. Так было по сценарию, солдат заподозрил неладное...
— Стоп! — крикнул режиссер. — Андрюша, очень хорошо. Делаем последний дубль, и точка!
Актер повернулся в сторону ложи, где сидел Сергей Константинович.
— По-моему, не стоит. Знаешь, Сергей, у меня есть чутье... Лучше не будет.
— Согласен, Генрих?
Оператор пожал плечами:
— Если Андрей так считает...
— А ты?
— Как скажешь.
— Ладно. Будем считать, что сделали этот план.
Актер, которому гримерша снимала ваткой капельки пота со лба, улыбнулся и улыбкой этой стал, неожиданно для Лаврентьева, похож на настоящего Шумова.
— Вы снова с нами? — спросил подошедший художник
Федор. Он подстриг бороду и изменился, вместо молодого Христа стал напоминать молодого д'Артаньяна.
— Сила искусства, — ответил Лаврентьев.
— Не скажите. Это общо. Тут дело именно в кинематографе. И загадка, между прочим. Ну что вас, человека, умудренного реальностью бытия, может привлекать в этой имитации жизни? Вы должны относиться к нам хотя бы с недоверием. Однако вы уже пленены. Чем? Ведь то, что мы делаем, откровенно говоря, наглость. Собрались люди, никогда не нюхавшие пороху, и затеяли картину о войне, о подполье, о страстях и чувствах, просто противоположных их нынешним проблемам. Нет, не говорите, это наглость. Ну что из этого выйдет?
— Как говорит ваш оператор, — Лаврентьев указал на Генриха, — экран покажет.
Все засмеялись. Один режиссер смотрел серьезно, с какой-то скрытой мыслью.
— Вам, кажется, приходилось бывать на оккупированной территории?
— Приходилось.
— А что вы делали в оккупации? — спросил Федор.
Лаврентьев помедлил с ответом.
— Вы могли выполнять ответственное задание, — наседал художник. — Вы знаете язык, у вас и внешность подходящая. Я, например, четко вижу вас в мундире.
— Да, мне говорили, что я похож на Тихонова.
Снова все улыбнулись.
— Не хотите сняться? — предложил Генрих.
— В качестве кого?
— Генерала, конечно. С моноклем. Посадим вас в первом ряду... Нет, в центральной ложе.
«Любопытно было бы увидеть себя пожилым немецким генералом, — подумал Лаврентьев. — Неплохая карьера для унтерштурмфюрера...»
— Нам нужен генерал эсэс.
— Нет, для эсэсовского генерала я староват. Это в вермахте были пожилые генералы, а в эсэс больше молодые, около сорока...
— Какой-нибудь штандартенфюрер...
— Штандартенфюрер — это полковник. Первое генеральское звание — бригаденфюрер.
— Нам не жалко. Мы вас в любое звание произвести можем. А какие у нас шикарные ордена в реквизите! Право, соглашайтесь.
Нет, не думал Лаврентьев в сорок втором, что когда-нибудь может произойти такой вот шутливый разговор, что символы страха и ужаса станут бутафорскими побрякушками. Наверно, ради одного этого стоило вынести все...
— Спасибо за доверие.
Молчавший режиссер смотрел внимательно.
— Шеф, камеру переносить? — спросил молодой бородач из операторской группы.
— Да, конечно. Заболтались, ребята, — отозвался Генрих. — Сейчас еще один план сделаем.
Съемка продолжалась. Снимались крошечные составные части будущей ленты, каждая из которых долго подготавливалась и неоднократно дублировалась в утомительной жаре осветительных приборов; шла черновая работа, совсем не увлекательная со стороны. Посмотрев, как камера, только что сопровождавшая Шумова, двинулась на него наездом, Лаврентьев вышел на воздух.
«Сняться в роли генерала с моноклем? С сигарой и в белых перчатках?..»
Он вспомнил...
— Историческую миссию нельзя выполнить в белых перчатках, Отто!
Это говорил Клаус.
Клаус любил говорить. Он доверял ему свои мысли, делился воспоминаниями и был щедр на советы. Но о чем бы ни говорил Клаус, он постоянно возвращался к главной мысли о пагубных последствиях слабости. Клаус опекал Отто и считал своим долгом воспитать в этом молодом человеке настоящего борца. Сам он принадлежал к старым борцам, сделавшим свой выбор до тридцать третьего года, и гордился этим.
— Не каждому дано постичь дух истории, Отто. — Он расхаживал по кабинету, привычно засунув пальцы левой руки под широкий ремень и жестикулируя правой. — Когда мы начинали, мы были маленькой кучкой. Ты не помнишь, Отто, тех лет позора и унижений. Мы платили миллионы за кружку плохого пива, наши дети голодали. Но с каждым днем нас становилось больше. Все больше. Потому что мы несли знамя... И на этом знамени не было слова «слабость»! Мы, немцы, неисправимые идеалисты, Отто. Мы слишком добры и сентиментальны. И этим всегда пользовались наши враги. Только национал-социалисты смогли отринуть вековые предрассудки. Никакого идеализма. Отто! Вот главное! История делается железом и кровью, и нам выпала почетная миссия... Нам с тобой, мальчик. Поверь, не требуется особого мужества размахивать автоматом...
Читать дальше