— Господин Моль, — сказал я, — у меня к вам просьба.
— Пожалуйста, — как-то очень устало откликнулся он.
— Я бы хотел встретиться с вами вечером и попросить рассказать только об одном — о расстреле на Коломенском кладбище. Вам, думаю, не особенно приятны такие воспоминания. Мне тоже не доставит удовольствия ваш рассказ. Но мы журналисты. И как солдаты, не должны быть сентиментальными.
— Хорошо, — сказал он, подумав. — Вам надо знать правду? Я расскажу все, как было, все, что сохранила память…
Моль беспрерывно курил. Его рассказ был настолько полным, что я удивился, как могла память сохранить через двадцать два года не только мелкие подробности той ночи, но и эмоциональные оттенки почти каждой минуты событий.
Бар плыл в красном полумраке. Тяжелые кресла уютно качали тело. Но нам обоим было неуютно. Не берусь судить, насколько искренен и правдив был Моль, но мне показалось, что это так. Ибо порой в рассказе его звучали почти садистские нотки морального самоистязания. Он будто специально шел на признание, как на исповедь: рассказать — и отрешиться от рассказанного, поведать — и больше не вспоминать.
— Господин Моль, а почему вы не вернулись на родину?
— Какую? Часть Германии, оккупированная вами, меня не устраивает так же, как часть, оккупированная вашими бывшими союзниками. Я был и остаюсь мыслящим национал-социалистом. Но я уже стар и немножко болен. К тому же не вижу реальных возможностей для людей моего поколения вновь сделать попытку утвердить наши взгляды. Это дело молодых…
— Считаете, что такая возможность может повториться?
— Вы хотите меня распропагандировать? Не стоит терять времени. Если вас интересует личное мнение Дитриха Моля, отвечу: думаю, повторится. — Он сказал это со слишком несвойственным его возрасту и настроению пафосом.
— Думаю, вы необъективны в оценке истории…
— А вы? В вашей книге о тех месяцах в Старом Гуже будете объективны? — Моль цепко впился в меня глазами. Мне было немножко смешно, и потому я, легко выдержав его взгляд, сказал:
— Нет. Я не буду объективен. В каждой строке того, что напишу, буду питаться ненавистью к тем, кто пришел на мою землю, чтобы поработить ее, кто принес смерть и разрушение.
Он горько усмехнулся.
— Вы мне нравитесь своей откровенностью.
— Честно говоря, и я рад, что мы не лукавим друг с другом.
Мелодичная японская песня плыла в прокуренном воздухе бара, и, казалось, что голос певца, модулировавший на самых высоких нотах и размывно скользивший по густым клубам сигаретного дыма, идет сквозь стены с улицы.
— А знаете, господин Моль, я, кажется, забыл вас спросить: как вам удалось выбраться из Старого Гужа? Ведь Шварцвальд попал в плен…
— Знаю. Когда я услышал, что фронт на флангах прорван и городу грозит окружение, я позвонил Вильгельму. Господин комендант заявил, что он солдат и до конца останется с гарнизоном.
— А вы?
— Мне надо было спасать архивы секретных документов. На двух бронетранспортерах удалось прорваться буквально за несколько часов до того, как кольцо сомкнулось намертво.
— А потом? Что делали вы потом?
— Когда я решил, что все уже позади и нахожусь в безопасности, шальной снаряд тяжело контузил меня. Более пяти месяцев провалялся в госпитале и был оставлен на работе в генеральном штабе. Потом ваши танки пришли на мою родину, и я уехал. Остальное в моей судьбе принадлежит не мне одному, и потому я не волен рассказывать. Признаюсь лишь, что мы жестоко наказаны, оставшись без родины. Впрочем, это познается только личным опытом…
Мы снова надолго умолкли. Потом Моль взглянул на часы.
— Извините, я должен идти. У меня назначено рандеву с моей землячкой.
— Аргентинкой? — спросил я.
— Немкой, — в тон мне ответил Моль.
Мы много раз сталкивались с ним потом то в столовой пресс-центра, то в журналистских автобусах, то на трибунах различных олимпийских баз, но ни у него, ни у меня больше не было желания к той откровенности, с которой мы говорили в день нашего знакомства.
Дмитрий Алексеевич слушал рассказ о встрече с Молем внимательно, вертя в руках белую японскую деревянную куклу — маленький сувенир, привезенный из моего последнего вояжа, — и одобрительно кивал головой. Но когда я рассказал о Караваеве, он помрачнел и по-детски насупился.
— Вы ничего не напутали, Андрей?
— За что купил, за то и продаю.
— Ой-ой! Если господин Моль не лукавит — а что ему лукавить? — тогда мы допустили серьезную ошибку. Многое в Караваеве казалось подозрительным. И внесение в список расстрелянных старогужцев, и умение так легко раствориться в нашей жизни, и столь поспешное, будто принесшее облегчение, признание в предательстве…
Читать дальше