— Вперед!
* * *
Две эскадрильи «фиатов» мокли под дождем, точно сонные куры. Засунув руки в карманы реглана из желтой кожи, хлюпая по лужам, командир истребительного полка майор Леоне простуженным голосом говорил командиру эскадрильи капитану Бертонни:
— Вы слышали, капитан? Эти дьяволы все-таки взлетели. И они сейчас устроят хорошую баню дивизии «Черное пламя» — она ведь первой должна выйти на Французское шоссе. Что будет потом, вы знаете?
— Предполагаю, — коротко ответил Бертонни. — Но что я могу сделать? Вы же видите: аэродром — среди холмов, а холмы закрыты. Посылать летчиков на смерть?.. Они не желают умирать…
— Не желают умирать? — зло усмехнулся Леоне. — Странно. Парни с таким высоким моральным духом… Вы меня удивляете, капитан…
— «С таким высоким моральным духом!» — не менее зло ответил Бертонни. — Сброд! Эти прохвосты мечтали, что каждый из них заведет здесь собственный гарем из насмерть перепуганных испанок — заниматься любовью куда приятнее, чем драться над невеселыми вершинами Сьерра-де-Гвадаррамы. Черт меня подери, я голову даю, на отсечение, что девять из десяти моих храбрых орлов сейчас с удовольствием вернулись бы в свои римские и неаполитанские норы, лишь бы не взлетать вот в такое роскошное небо!
— А вы? — снова усмехнулся Леоне. — Лично вы, капитан? Не кажется ли вам, что генерал Роатта обвинит вас в трусости. Или вы тоже мечтали завести «здесь собственный гарем из насмерть перепуганных испанок»?
Капитан остановился, в упор посмотрел на Леоне.
— Меня? Меня могут обвинить в трусости?
Красивое белое лицо его, с мужественными резкими чертами, исказилось от гнева. Но даже искаженное, оно не казалось ни отталкивающим, ни неприятным: Не случайно, наверное, в кругу летчиков капитана Бертонни называли благородным римлянином, хотя это не очень вязалось с его резкостью, а порой и с сумасбродством.
— Вы могли бы подать пример, — уже спокойнее и мягче сказал Леоне. Пример командира всегда заразителен…
Капитан кивнул головой:
— Я вас понял, господин майор.
И пошел, не оборачиваясь, к своей машине.
…«Фиат» пробежал уже более двух третей летного поля, но никак не мог оторваться от земли. Из-под колес разлетались комья грязи, машину тянуло на нос, и капитану приходилось прилагать немалые усилия, чтобы она не скапотировала. Бертонни, конечно, знал: если это случится — катастрофа неизбежна. Несколько раз у него возникало непреодолимое желание убрать газ, остановить пробег и вернуться назад — разве не видно, что из этой затеи ничего не выйдет! Но он не сделал этого. В конце концов, Леоне прав: его наверняка обвинят в трусости. Его, капитана Бертонни, который всегда считался одним из лучших летчиков-истребителей итальянских военно-воздушных сил! Ему еще не было и двадцати пяти лет, а его уже дважды награждали за храбрость и искусство высшего пилотажа. И именно на него пал выбор, когда возник вопрос, кого же назначить командиром первой истребительной эскадрильи экспедиционного корпуса генерала Роатта — эскадрильи, которая должна была расчистить небо Гвадалахары от вражеской авиации…
Машина наконец оторвалась и в полуметре от земли на самой минимальной скорости поползла навстречу близким холмам. Рвануть бы ручку на себя, взмыть повыше — в грязные клочья облаков, в эту непроглядную муть, подальше от каменистых нагромождений, усеявших холмы, которые приближались так быстро, словно машина теперь мчалась на них с бешеной скоростью, по рвануть ручку на себя — это тут же свалиться на крыло и врезаться в землю…
Вот только в эту минуту капитан Бертонни впервые и подумал о том, каким злым ветром занесло его в Испанию, которую он любил не меньше, а, может быть, даже больше, чем свою родину. Часто наезжая в эту страну, он не переставал восхищаться ее суровой красотой, не переставал проникаться все большей любовью к ее народу. Где бы он ни был — в Андалузии, в Барселоне, в стране басков, — Бертонни везде чувствовал себя так, словно после долгой разлуки возвратился в свои родные края, под отеческий кров. Он и удивлялся этому чувству, и радовался ему.
Бертонни мог честно признаться самому себе: когда Испания стала Республикой, он увидел в этом своего рода закономерность. Любить свободу так, как ее любят испанцы, думал он, никто другой не способен. Это ведь особенный народ, кто-то, может быть, и готов смириться с ярмом, но только не испанцы. Свободолюбие у них в крови — в этом Бертонни не сомневался.
Читать дальше